Баязета под Никополем было более двухсот тысяч! В городе страх. А в Пера и в Галате, где наши живут, — нужда, голод. Есть нечего. Торговать нечем! Разорение. Голодные люди не защитники. Им нечего защищать. Город чужой, есть нечего. Император побежал за помощью, а братец его Иоаннис Палеолог, правитель города, призывает людей к обороне. Людей призывает, а самим жрать нечего! Кто же к нему соберется?
— Значит, против Баязета Константинополь не устоит?
— Нет сил противиться!
— Значит, корабли ему на осаду нужны?
— Без кораблей какая ж осада, если с моря город будет открыт?
— А ваши короли, христианские владыки, не помогут?
— Не слышно. Это лучше нас монахи знают. С нами доминиканские монахи едут. У них и письмо к вашей милости.
— Какое?
— Не знаем: это их дело. Но, слышно, от короля.
Младший из генуэзцев, менее терпеливый и еще равнодушный к делам королей, к осадам городов и войнам, еще не понявший, что торговля и войны, купцы и короли, как две руки, связаны общей грудью, единым сердцем и одной головой, сказал:
— О великий государь! У нас хороший товар. Хорошему покупателю мы можем показать редкостнейшие вещи!
Тимуру уже не терпелось остаться одному и разобраться во всем этом ворохе вестей.
— Завтра я посмотрю. Завтра я позову вас.
Он отпустил их и, упершись в подушку, задумался. Светильники вынесли. Осталась гореть лишь одна свеча.
Продолжая думать о Баязете, в ответ каким-то своим мыслям, он сказал:
— То-то!
Он думал о Баязете. Много собралось вестей за этот вечер. Но все они укрепляли уверенность, что одним рывком победы у Баязета не выхватишь. К такому врагу надо исподволь подбираться. Исподволь и хорошенько собравшись с силами!
Измученное многими днями безудержного пути, бессонными ночами, да и всем нынешним долгим днем, тело отказывалось повиноваться Тимуру, — оно так отяжелело, так хотело тепла и покоя, что руку поднять не было сил…
Воины придвинули ему подушки. Накинули на него стеганый шерстяной халат…
И наконец тихая, похожая на далекую песню, полудрема овладела им.
'Хорошо бы позвать певца, чтобы пел какой-нибудь неторопливый, мудрый макам под тихий плеск струн'.
Но сил не было даже приказать, чтобы привели певца.
Замерцало что-то мирное, светлое, подобное морю… Корабли…
— Корабли Баязета!.. Сперва на Константинополь, а потом… Трапезунт… Письмо! От кого? Письмо откуда?
Еще не успели отойти воины, укрывавшие его халатом, а он уже стоял, скинув халат, откатив подушку, и кричал:
— Где Шах-Мелик? Сюда его! И в этой… как ее?.. Трапезной, что ли?.. Настелить ковры. Свечи туда! Все там прибрать. Скорей!
Шах-Мелик, еще занимавшийся армянским выкупом, замешкался.
Тимур снова послал за ним, нетерпеливо расхаживая по келье, как тигр по клетке.
Шах-Мелик явился, идя усталой, хотя и почтительной поступью. Тимур в гневе сам пошел ему навстречу: он не терпел, чтобы, получив его приказание, полководцы выступали степенно — они должны были бежать, а сев в седло, мчаться! Война не терпит медлительных людей. Никакой подвиг не свершается неторопливо. Победа подобна степному жеребцу, — ее надо обскакать, чтобы заарканить. И чтобы заарканить на всем скаку, у нее по глазам надо понять, куда она кинется, куда вильнет. Кто хочет побеждать, должен быть неутомим, стремителен, знать, чего хочет. И не медля кидаться на то, что хочет взять!
— Где был?
Удивленный Шах-Мелик кивал куда-то за дверь:
— Там!..
— Где эти… как их. Где они?
— Взяли свой выкуп. Восемь десятков я велел выпустить. Они спешили уйти… Только молодой, — опять книги…
— Какой выкуп? Я тебе о тех, что из Трапезунта.
— Но они уже были здесь.
— Монахи! Монахи с письмом…
— Купцов подняли с постелей, привели. А монахам сказано: быть здесь к утру. Я сказал монахам: 'Повелитель устал. Придите завтра к утру'.
— Ты пускаешь слух о нашей усталости? А? Баязету нужна наша усталость, наша болезнь: он спокойнее будет! А? У монахов письмо!
— Призвать их?
— В трапезную. Чтоб видели: мы бодрствуем. И светильники туда, ковры… и созвать… Кто тут у нас?
— Царевичи в походе, государь. Еще не вернулись.
— И сейчас же! Я иду туда. Зови монахов, веди их туда ко мне!
Он пошел бодро, молодо вскинув плечи. Только раз, переходя двор, поскользнулся на свежем снегу, но устоял на ногах и еще быстрее кинулся к дверям трапезной.
Длинный, узкий каменной тяжести стол был отодвинут к стене. Каменный пол застелили нарядными ширванскими коврами. Десять светильников стояли, образуя неширокий проход, как в саду между цветущими кустами.
В глубине поставили походное седалище, иранское, по черному лаку расписанное золотистыми листьями и розовыми соловьями.
Тимур один вошел и прошелся по ковру между светильниками.
Он ясно представил, как сейчас войдут эти монахи, поднятые с постели, заспанные, испуганные внезапным вызовом, после того как их отослали спокойно спать. Как будут стоять, тоже заспанные, его соратники и кто-то прочитает письмо… От кого? Он еще не знал, не успел узнать, кто ему послал письмо — друг или враг.
Он подумал:
'Всем покажется, будто это письмо столь необходимо, что каких-то проезжих монахов он принимает, как королевских послов, и столь им рад, что не смог подождать до утра…
А монахам небось уже подали оседланных лошадей, они уселись в седла и теперь едут сюда по ночному городу, окруженные факельщиками, охраной, напоказ всему городу, на глазах у всего войска.
Хорошо, что люди давно спят! Хорошо, что не сбежится народ любоваться, приветствовать и потом разгласить по всей округе, что повелителю привезли письмо… От кого?
Для победы нужна быстрота, но не спешка. Нет, нет, не спешка'.
Твердой походкой Тимур вышел из трапезной. У дверей стоял Шах-Мелик, ожидавший соратников, чтобы их расставить в должном виде, и монахов, чтобы их встретить и ввести к повелителю.
Тимур вышел, говоря:
— Убери все это. Чтоб никаких следов от этих приготовлений! И людей отпусти, чтоб никаких глаз, никаких ушей… Монахов — ко мне в келью. И никаких людей!
Он вернулся к себе. Не келья — темная пещера или бедная юрта в пустынной степи, — горела лишь одна свеча. Жесткое походное ложе небольшой ковер, узенький тюфячок на ковре. Да пара потертых кожаных подушек…
Он велел оставить одну эту свечу и опустился возле подушек.