всех положений, сидя, стоя, боком, задрав одну ногу, с порога, далекой струей, сидя, зажав подол подбородком! Читали здесь клочки газет, мяли, курили, сопели, вздыхали, смотрели пустыми глазами в дверь, думали о зарплате, о газе, о дровах, обо мне, об Ольге, о своих матерях, соседке, о мозолях, о печени, о слабом петухе, о рубанке, который надо заточить, чихали, плевали, снова вздыхали и морщились: фу-у-у...
Ну а мне? Да наплевать... Что они там делают. Как раз они-то и приходили сюда по нужде! По большой и по маленькой! Ха! А мне какая была нужда? Это именно я был здесь нелегально. Особенно зимой. Я всегда любил зиму. Она насылала не просто холода! Она насылала вселенские холода! И только зимой я чувствовал себя оставленным в покое. В зимах было одиночество без тоски. Одиночество без сожалений, без желаний... Да. Ни плача, ни смеха под алмазным небом... Только холод и белизна. Обнаженность. Неподвижность...
Что я чувствовал там, в своей пещере? Там, среди шепотов и молчаний?
Иногда в полной тишине вдруг раздавалась далекая пьяная песня. Кто-то шел в ночи по деревне. Кто-то уходил все дальше и дальше, пока снова не становилось тихо. Но это была особенная тишина. Тишина, которая бывает в ухе спящего, когда он вдруг среди кошмаров увидит хороший сон. Наверное. Да. Ха-ха! Нет. Я не шучу! Именно так.
Только голод, только жажда... Лишь иногда, когда снег падал не переставая и мы с Ольгой молча бродили, никуда не глядя, вот тогда сжималось сердце. Но это было только начало.
А теперь...
Это было как темный ветер, который приходит ниоткуда... Да, так, именно так... Посреди неподвижного дня... Темное облако из ниоткуда... Посреди ослепительной синевы находит на лицо человека...
А моя кровь? Она?.. Она была совсем другая. Я не чувствовал такой печали. Скорее это было удивление. В больнице мне уже протыкали вену. Ничего, только легкое удивление. От медсестры пахло теплом, постелью, и от этого запаха у меня зачесалось в низу живота. Полуприкрыв глаза, смотрел в окно. Там мать стоит-поджидает, с новой сумочкой, в босоножках, всегда, когда в больницу ходили, она одевалась как на праздник...
«Ну вот, — сказала медсестра. — Молодец. Вставай. Голова не кружится?»
Я помотал головой. Она кружилась не от этого. Она кружилась от медсестры, от ее запаха, от больницы, от белизны, от кушетки, от ночей, когда умирают. Да. Вот здесь. На этой кушетке... Тихо-тихо, от всего этого моя башка закружилась...
Нехотя вставая, я осматривал кабинет. Будто хотел запомнить. Запах. Лица этой женщины я никогда не смогу вспомнить. Как мне хотелось никуда не уходить отсюда! Как мне хотелось остаться здесь! Навсегда! Пусть берут всю кровь! Пусть! Да! Все! И мочу, и все остальное! Не надо меня домой! Что мне там делать?! Не надо. Там ни кровь моя, ни моча — никому не нужны!
Они хотят мою душу! А здесь, здесь, где умирают, здесь все так серьезно... Я бы вам утки, судна выносил... Что еще?.. Мешки с кровавыми тампонами... Полы бы мыл... Еду бы разливал. Но вы говорите: «Следующий! Кто на кровь?» Я выхожу с запахом больницы в ноздрях, с запахом силы. Эта смесь делает меня тихим. Да. Очень тихим...
Пусть у меня никого не будет... Никого... Ничего не говорить. Ничего. Никому... Отшвырнув ватку, уже на улице, я лизнул ранку. Она уже зарастала на мне. Как на собаке, говорил дядя. Я пососал, чтоб кровь пошла, и попробовал ее на вкус. Мать в это время подходила. Моргая, улыбаясь.
Я стоял, сосредоточенно присосавшись к вене, а она подходила. Так и осталось в памяти. Вкус своей крови во рту и мать медленно-медленно, крадучись подходит.
Так странно, она как будто испуганно подходила. Она будто боялась, что вот я попробую крови... И она увидела, заметила, что я ее попробовал.
В моей крови чего-то не хватало. Чего-то там не было. Соли? Перца? Может быть... Не знаю.
Это было похоже на мои ночи в аптеке. Мать часто брала меня с собой. В ночную. Я спал там. Прямо в аптеке. Среди белых шкафов с лекарствами. Пузырьки... Смеси... Запахи. Да. Запах лекарств и хлорки... Он приводил меня в возбуждение. Необъяснимая тревога! Предчувствие! Только потом я осознал, что это было. Аптека и смерть были связаны. Именно запах. Хлорка. Тихий далекий запах вымытых полов. Искусственный свет. Он горел всегда. Он здесь никогда не выключался.
Я ложился на кушетку. Лежать здесь часами... Я так любил... В ожидании матери. На узкой кушетке. Лицом вверх, с открытыми глазами. Руки на груди. Их некуда было девать. Так узка была кушетка. Я складывал их на груди. Как кубики. Как дом из кубиков.
Простыня. Она всегда сползала. Малейшее движение и все. Пошла... Не двигаясь, притаившись, я лежал в этом свете. В этом странном свете. «Нет... если устал по-настоящему, — говорила мать, — он не мешает спать... »
Правда. Ей никогда не мешал. Они все здесь были усталые. Может, от близости к лекарствам? К больным? Не знаю. Они все так привыкли к смерти... Были с ней так близки. Так знакомы... Боль. Жалобы. Тоска. Да. Много тоски. Спины уходящих.
Да, так все и было. Смерть и аптека были для меня одним. Я хотел здесь остаться! Стать невидимым и остаться. Без слов. Да. Остаться здесь. Надолго. Навсегда. Лежать... Сложив руки. Закрыть глаза. Никогда ни о чем не думать. Никогда ничего не видеть. Только запах. Только это! Все белое. Да. Вокруг — все белое. Я чуть не плакал от одной мысли, что завтра выйду отсюда! И в школу! Завтра надо вставать! Здороваться! Говорить! Слушать! Смотреть! И все записывать! Все! Все!..
Мать приказывала мне не двигаться. Лежать и не двигаться. Не вставать. Ничего не трогать. Ничего! Ни там, ни здесь! Нигде! Ни одного движения! Не ворочаться! Не чесаться! Не водить глазами! Не пялиться по сторонам!
Я лежал и ждал ее шагов. Только потрескивание ламп. Ни шороха. Потрескивание ламп, а потом звон в ушах. Шум тишины. В эти маленькие минуты я становился единым со всем, что происходило в этом доме. В эти маленькие минуты... Они были такие крошечные! Новорожденный крысенок в них бы не повернулся!
Но иногда... Я так думаю. В них уместилась вся моя жизнь. Вся. Полностью. Не надо было ничего поправлять! Ничего не выглядывало... Ни кусочка, ни краешка! Она вся там уместилась... Да. Вся.
Мне чудилось, я слышу шаги матери! Да! Но это были шаги сна. Он приходил со спины. Я не мог пошевелиться. И он забирал меня... На руки... Поднимал на руки. Это была мать. Она послала его. Это был ее мир. Ее земля...
Она уносила меня в свой дом. В дом сна. И что? Ничего. После этого я ничего не помнил. Абсолютно. И потом — уже все...
Они так страдали... Так мучились. Люди мучают себя и друг друга. Только звери свободны от наслаждения болью.
Старые псы. Я помню их, понурых, едва переставляющих лапы... Они брели.
«Не подходи! Стой. Оставь их в покое. — Дядя хватал меня за рукав. — Они ищут место... там... На горе. Они туда идут умирать».
Мы с ним замерли. Никогда, ни до, ни после я не видел, как звери уходят умирать. Никогда, ни до, ни после. Дядя меня поймал за шиворот. Еще бы минута, и я бы пошел за ними. Как лунатик за луной по подоконнику...
Что там происходило, на горе? Я долго потом думал об этих псах, уходящих все выше и выше. По горе. Все выше и выше... К небу.
Думаю, они не мучились. А вот коты, извивающиеся коты в анатомичке... Это было что-то! Нас возили на экскурсию в медучилище.
«Вне конкурса! Вы пройдете вне конкурса! Нужно отработать летом здесь! У нас. В лаборатории — и все». Мужик с усами нам приветливо улыбался. Если хочешь, чтоб к тебе сразу возникло недоверие, — учись приветливо улыбаться. Еще бы, конечно вне конкурса! Да кого заманишь в эту пыточную камеру?! По крайней мере надо продержать час или два, чтоб привыкли! Да надо было нас просто связать по рукам и ногам и свалить всех в кучу! Мы бы через часок привыкли и к вони, и к мучениям полумертвых, запутавшихся в трубках котов! А крысы?