— Царь…
Глядя на озабоченное, покрасневшее от напряжения и досады лицо Кадма, Пергамец вдруг рассмеялся, взял из его рук злополучный сноп, положил на землю, выпрямился и без церемоний обнял и расцеловал своего старого знакомца.
— Не время празднеств, друг. Где мама?
— Мы не могли похоронить. Это далеко… Нас не пустили…
Аридем поник. Губы его побелели.
— Она умерла от горя?
— Разве ты не знаешь? — Кадм сжал его локоть и на минуту забыл, что перед ним — царь. — Легионер заколол ее… в ту ночь. Она мешала им спать… Она выла — от холода, горя… Легионер метнул копье…
Аридем, с посеревшим, разом осунувшимся лицом, безмолвно слушал. Потом поднял голову и пристально оглядел холмистую равнину, изрезанную квадратами пустынных, по случаю праздника, полей. Кое-где высились скирды, кое-где золотились еще не сжатые полосы.
— Накормите моих людей, — тихо проговорил он. — А меня не сопровождайте. Я вернусь к концу дня.
Подойдя к коню, он тяжело сел в седло и опустил поводья.
Местность была хорошо знакома и все же показалась странно неведомой. Яркий свет полуденного солнца делал особенно четкими тени одиноких деревьев, бросал резкие блики на испещренные трещинами глинобитные стены перекосившихся хижин.
На повороте вырисовывался убогий силуэт осевшего набок каменного домика. Сонный хозяин долго не мог понять, о чем его спрашивает проезжий всадник, потом потер лоб и равнодушно зевнул.
— Да, вспомнил. Это было года три назад. Юношу увели, а старуху прикололи. Вон там! — указал он в сторону. — Легионера винить не приходится. Все равно замерзла бы, она уже была не в уме…
Аридем соскочил с коня и бросил в руки сирийца поводья. Тот недоуменно переступил с ноги на ногу и вдруг попятился.
— Ты? Прости, благородный воин…
По краям дороги росли кусты молочая. Дурно пахнущие мелкие цветочки мазали руки вязким млечным соком. Меж кустов желтели кости. Аридем раздвинул молочай: маленький, омытый дождями скелет. На запястье медный браслет с дешевыми амулетами.
Не проронив ни единого слова, он склонился и, извлекши меч, начал рыть могилу; выкопав, застлал дно плащом и бережно, точно боясь причинить новые страдания, перенес в нее останки матери. Укутал материей хрупкие кости и засыпал их красноватой глиной. Потом встал и вырвал кругом молочай. Принес несколько камней и отметил могильный холмик. Опустился на колени. Зная, что Нисса не услышит, все же тихо позвал:
— Мама!
В голубом небе точкой парил коршун. Зной сгущался в предгрозье.
Раскинув руки, он долго лежал на могиле. Странно, но он почему-то не мог ощутить в себе ненависть. Оживлял в памяти убийц матери, их лица, звуки голосов. Видел ясно кудряшки Муция, его манеру постоянно поправлять волосы и охорашиваться, слышал охрипший голос Тития, но все это вызывало лишь усталую брезгливость. Острая ненависть не рождалась. Все чувства его были приглушены, раздавлены огромной, ни с чем не сравнимой бедой. И вдруг в глубине отчаяния он понял: страшней в жизни уже ничего не будет. Убили его мать. Не злодеи, не изверги. Нет, Титий даже часто бывал добродушным. Убили старую беззащитную женщину из озорства, так, от безделья… Нисса своим горем мешала им спать, и римляне прикололи ее, как, пожалуй, могли бы приколоть лишь больную воющую собаку. Человек и собака для них — одно и то же. Конец. Аридем поднял перепачканное землей лицо. Сел. С Ниссой похоронил он свое детство, похоронил черноглазого, восторженного мальчика, молодого, многострадального раба Аридема…
Царь Аристоник Третий освежил в ручье воспаленное лицо и поправил ремни на доспехах.
Ир, Кадм и все, кто мог носить оружие, последовали за царем в Антиохию.
Вечером, перед отъездом, Аридем долго беседовал с братьями и сестрами фратрии. В простой комнате, за столом, покрытым домотканой скатертью, собрались гелиоты.
Пергамец сдержанно попросил простить его, что, удрученный собственным горем, он заставил ждать других. У каждого свои потери, но отмщение одно… Нет, не об отмщении отдельным убийцам ведет речь он, а об уничтожении державы насильников и рабства…
— Да, рабства! — Аридем обвел грустным взглядом притихших гелиотов. — Зачем, едва разбив одни цепи, вы уже сами куете себе другие? Как вы встретили меня? Точно я господин, а вы мои рабы! Знайте: в Государстве Солнца не должно быть ни господина, ни добровольного раба! — повысил он голос. — Запомните это.
IV
На быстроногом скакуне, в позолоченных доспехах, в ниспадающей на круп лошади алой накидке, весь убранный сияющими драгоценностями, Филипп ехал во главе войска, рядом с Армелаем. Он надеялся, что Армелай забудет наставления Тамор и даст ему больше свободы, но старый полководец ни на шаг не отпускал от себя своего этера.
Филипп не раз просил стратега назначить его в разведку, но Армелай только поводил бровями: его шатер, убранный коврами Персиды, достаточно хорош, чтобы сын Тамор мог беспечально проводить время…
Такая забота угнетала Филиппа, тем более что сам Армелай не знал ни слабости, ни усталости. Утром первым был на ногах, до зари успевал проверить, подкованы ли кони, выданы ли свежие лепешки солдатам, заходил в походную кузницу, заворачивал к кострам, где готовилась пища.
Солдаты любили его за простоту и спартанскую воздержанность. Он ел с ними из одной чашки у походного костра, носил простой льняной хитон, грубошерстный плащ и латы без украшений. Волосы перевязывал узкой темной лентой без камней и золотых узоров. Лишь в дни торжеств его седеющая голова увенчивалась лаврами. В гневе полководец был страшен. Особенно не любил он себялюбцев, обманщиков, трусов, корыстолюбивых торгашей. Храбрецам же прощал многое.
Войско наступало, возиться с пленными было некогда. В непокорных городах все предавалось уничтожению. Иногда побежденные восставали, но с ними расправлялись быстро. Когда Филипп заикался о великодушии, над ним смеялись.
На путях войны милосердие неуместно. Побежденный всегда враг. Надо обезопасить тыл.
На привалах Армелай был вечно занят. Филипп в одиночестве валялся на мягком руне горных коз, терзал кифару и томился от безделья.
Изредка, в свободные вечера, стратег присаживался к своему этеру и просил чем-нибудь порадовать его слух. Кроме нескольких модных песенок, любимых Тамор, Филипп ничего не умел подобрать, но именно они, эти песенки, трогали и умиляли Армелая.
Покончив с дневными трудами, полководец просиживал до зари над верноподданническими донесениями своей божественной возлюбленной, в которых довольно часто воспевал подвиги своего этера. А Филипп мучился: он жаждал этих подвигов, но до сих пор даже в глаза не видел вражьих воинов…
Юноша не понимал Армелая: старый солдат, увенчанный славой, стал галантным поклонником гетеры. И все-таки привязанность к нему полководца порой трогала Филиппа до слез. Сквозь сон он не раз слышал, как Армелай вставал и набрасывал на него свой плащ. Из-под полуприкрытых ресниц Филипп видел, с какой глубокой нежностью смотрит на него этот суровый старый солдат.
V