испытания. (Испытание состояло в следующем: она пыталась представить себе мужчину, спящего утром в постели — безвольное тело среди разворошенных простыней, — и если этот образ вызывал у нее отвращение, мужчина переставал для нее существовать.) Тест неизменно срабатывал, и она всегда старалась держаться подальше от тех, кто не проходил его, именно затем, чтобы не оказаться в нынешней ситуации. Но на сей раз ее слабость и беспечность ни в коей мере не искупали поведения Стенхэма; нет, когда придет время сводить счеты» она не станет делать скидку на свои промахи.
Она вздремнула, проснулась, снова задремала, сквозь сон прислушиваясь к казавшемуся бесконечным разговору: голоса Стенхэма, Амара и второго мальчика долетали до нее как бы издалека, на фоне сливающейся в общий хор болтовни посетителей, пьющих чай или курящих киф. Завтрашний день представлялся невыносимым со всех точек зрения. Ли не могла без страха думать о том, каким тягостно неловким и тягучим он будет. Она постарается скрыться из Сиди Бу-Хта на первом же автобусе или грузовике, даже если ей придется провести пару дней в грязной комнатушке в гостинице «Амбассад».
Потом она надолго уснула, а, проснувшись, обнаружила, что все трое ушли. «Вот так-то лучше», — мрачно подумала она. Хаос барабанной дроби и выкриков не смолкал; напротив, стал еще громче и яростней, усиленный почти несмолкающей ружейной пальбой. Через час-другой должно рассвести; взойдет заря Аид-эль-Кебира, и в ожидании утренней жертвы люди будут задумчиво проверять большим пальцем, достаточно ли остры загодя наточенные ножи.
Глава двадцать восьмая
Растянувшись на циновках, Стенхэм, Амар и Мохаммед увлеченно беседовали, разговор затянулся часа на два, не меньше. Стенхэму хотелось поговорить о религии, и Амар, похоже, был доволен, что они обратились к этой теме. Мохаммед же постоянно старался придать всему политическую окраску; похоже, он вообще не воспринимал эти вещи по раздельности. Религию он считал чисто социальным учреждением, а ее практическое применение — государственной задачей. Подобное скудоумие выводило Стенхэма из себя, он не мог понять, зачем Амар вообще пригласил приятеля.
Большинство не спавших мужчин отправились на молитву, встречать зарю. Несколько человек задержались, занятые пустой болтовней, остальные спали. Лежать на здешней земле, подумал Стенхэм, все равно что ехать верхом на заморенной голодом лошади: как ни менял он позу, удобно лечь не удавалось. Казалось, что циновка расстелена на острых камнях. Ли, однако же, лежала неподвижно, только несколько раз в полусне перевернулась с боку на бок. Оба мальчика были встревожены, когда увидели, как она идет, прихрамывая, опершись на руку Стенхэма, но Ли взглянула на них с такой враждебностью, что слова сочувствия замерли у них на устах. Прошло какое-то время, и, заметив, что она не хочет ни с кем разговаривать, Амар сказал Стенхэму, что леди, должно быть, очень расстроена.
— Конечно, ведь ей больно, — ответил Стенхэм.
— Нет, я хотел сказать, что у нее постоянно печальный вид. Она всегда расстроена.
— Почему? — заинтригованно спросил Стенхэм. — Ты знаешь почему?
— Разумеется, знаю, — доверительно сообщил Амар. — Потому что она ничего не смыслит в жизни.
Ответ показался расплывчатым и неясным, и Стенхэм предпочел оставить эту тему. Но на протяжении долгой беседы, когда ему впервые представилась возможность проникнуть в мысли Амара, Стенхэм все больше и больше поражался безошибочному умению мальчика отделять главное от второстепенного. Эта способность не имела ничего общего с живостью ума — скорее, проистекала из необычайно мощного и слаженного механизма нравственных принципов. Такую природную мудрость редко встретишь и у взрослого человека, а в устах совсем еще юного существа, к тому же безграмотного, она казалась невероятной. Стенхэм сидел, не спуская глаз с Амара, пока тот говорил, и чувствовал себя почти как золотоискатель, который после долгих бесплодных поисков, утратив всякую надежду, наталкивается на первый самородок. Он подивился тому, как таинственно связано одно с другим в мире, как такая сентиментальная подробность — бьющаяся в воде стрекоза, вещь, чуждая любому мыслимому толкованию мусульманской догмы, — дала ему возможность, пусть невольно, заподозрить в этом мальчике скрытые сокровища.
Выдержав паузу, он сказал Амару:
— Так, значит, леди ничего не смыслит в жизни? А почему ты так решил?
— Hada echouf[152]. Она хочет чувствовать себя сильной. И думает, что это ей удастся, потому что никогда никому по-настоящему не покорялась.
— Покорялась? Что ты имеешь в виду?
— Именно — не покорялась. Каков первый долг человека в этом мире? Покориться. Аl Islam! Аl Islam!
Он простер руки (рукава после встречи с полицией были все еще выпачканы грязью медины) и склонил голову, медленно припадая к земле. Потом, вернувшись к прерванному разговору, рассказал несколько притч, персонажи которых покорялись или отказывались покориться божественной воле. Проклятые — они же «несчастные» — всегда казались сами себе необычайно важными, в то время как благословенные и исполненные радости осознавали собственное ничтожество, знали, что, сила, которую они обрели, была обусловлена их повиновением неисповедимым законам Аллаха.
Быть счастливым значило ни к чему не стремиться и признать свое бессилие. Ислам — религия повиновения. Стенхэму никогда еще не приходило в голову, что само слово «ислам» означает «подчинение», «покорность».
— Понятно, — произнес он.
— Любой прохожий на улице думает, что его жизнь что-то да значит, — продолжал Амар напряженно, так как его собственная жизнь все еще казалась ему страшно важной, — и не хочет, чтобы она кончалась. Но Аллах предписал, что каждому суждено расстаться с жизнью. О alleche? Почему? Чтобы убедить людей, что жизнь ничего не стоит. Любая жизнь ничего не стоит. Это как ветер.
Он дохнул перед собой и попытался поймать незримое дуновение вытянутой рукой.
— Погоди, — сказал Стенхэм. — Ты говоришь, что…
Но Амара было уже не остановить.
— Для чего вы существуете в мире? — Настоятельно спросил он.
Стенхэм улыбнулся.
— Боюсь, что не смогу ответить на твой вопрос.
— Значит, не знаете? — Печально спросил Амар.
— Нет.
— Я скажу, — откликнулся Мохаммед, преувеличенно широко зевая. — Чтобы ночи напролет болтать, пока на улице расстреливают людей.
Стенхэму показалось, что лицо Амара исказилась от боли, но это было всего лишь на миг, и мальчик продолжал:
— Мы рождаемся на свет только затем, чтобы исполнить предначертанное. Если человеку в жизни не везет, он счастлив, ведь ему только и остается, что возносить хвалы. Но, если человеку везет, это уже куда хуже, ведь если он не очень-очень хороший, он начнет раздумывать, что он сам причастен к своей удаче. Понимаете?
— Да, но, может быть, ему и в самом деле надо как-то ею распорядиться. — (В подобных спорах Стенхэм часто, неожиданно для себя вдруг начинал превозносить буржуазные добродетели.) — Если он порядочный человек и трудится на совесть…
— Ничего подобного! — воскликнул Амар, глаза его горели. — Вы — назарей, христианин. Будь вы мусульманином и скажи такое, вас бы убило или поразило слепотой на этом самом месте. У христиан добрые сердца, но они ничего не смыслят. Они думают, что могут изменить предначертанное. Они боятся умереть, потому что не понимают, зачем существует смерть. А если боишься умереть, ты никогда не узнаешь, зачем была дана тебе жизнь. Как вы вообще можете жить?
— Не знаю, не знаю, не знаю, — дружелюбно пробормотал Стенхэм. — И, наверное, так никогда и не узнаю.