— А когда все-таки узнаете, приходите ко мне и скажите, что хотите стать мусульманином, и мы устроим для вас большой праздник, потому что христианин, ставший мусульманином, дороже Аллаху, чем тот, кто мусульманином родился.
— Спасибо, — ответил Стенхэм со вздохом. Он всегда благодарил собеседника в таких случаях, потому что, затронув тему обращения, тот подтверждал свои истинно дружеские чувства. — Надеюсь, однажды так оно и случится.
— Иншалла.
— Давайте посмотрим пляски, — предложил Стенхэм, которому вдруг захотелось поскорее свернуть разговор. Это был удобный выход, так как грохот барабанов и пение были настолько громкими, что, приблизившись к кругу, разговаривать становилось невозможно. Мальчики тут же вскочили и проворно надели сандалии. Стенхэм встал, потянулся и, бросив быстрый взгляд на Ли — убедиться, что она спит, — взял ботинки и на цыпочках прошел к выходу из шатра.
— Nimchi о nji, я вернусь, — сказал он
Настало самое холодное время ночи. Луна скрылась за одной из западных гор, но часть неба над ней не померкла, и дальние уголки округи еще купались в лунном свете. Мальчики притопывали, стучали пятками в ритме импровизированного танца и, двигаясь вприпрыжку, опередили Стенхэма. Когда они прошли еще немного, Стенхэм заметил, что Мохаммед быстро оглянулся, положил руку на плечо Амара и принялся что-то ему нашептывать. Стенхэм смотрел на Амара, стараясь подметить его реакцию, но ничего не заметил: тот лишь что-то коротко ответил. Дойдя до более людного места, мальчики остановились подождать Стенхэма. Он поглядел на восток, ища следы близкой зари, но было еще слишком рано.
«Что они там замышляют?» — думал он с легким беспокойством. Он не мог поверить, чтобы Амар принял участие в какой-нибудь затее, направленной против него, но вот кто такой Мохаммед? Он вполне мог оказаться типичным фесским
Казалось, ночь, умирая, делает последние, отчаянные попытки выжить, наводнив мир темнотой. Пламя большинства костров погасло, и казалось, что барабанная дробь, доносившаяся из мрака, стала намного громче. Здесь, внизу, в седловине между двумя холмами, особенно ощущалась ночная прохлада, и почти все, кто был на ногах, накинули капюшоны, так что по главной тропе словно двигалось сумеречное шествие монахов. Дым от угасающих костров валил еще сильнее, повсюду слышался кашель.
Несколько новых небольших кругов образовались с того момента, когда Стенхэм проходил здесь в последний раз. Трудно было сказать, что происходит внутри, за чем следят с таким вниманием люди. Посреди одного стояла, застыв как изваяние, женщина, длинные волосы скрывали ее с головы до пят, она тихо, ритмично постанывала: время от времени казалось, что по телу ее пробегает едва уловимая дрожь, но Стенхэм не мог бы в этом поручиться. Посреди другого старый неф стоял, наклонившись, опершись грудью о воткнутый в землю шест. Рядом с ним над полным углей глиняным горшком лениво вился смрадный дым.
— Что это? — шепотом спросил ошеломленный Стенхэм.
—
— Но почему они его жгут? — настаивал Стенхэм.
— Дурной час, — ответил Амар.
Стенхэм еще раз внимательно поглядел на старика, и ему померещилось в нем что-то непристойное.
— Что он делает? — шепотом спросил он.
— Вспоминает, — так же тихо ответил Амар. Веки негра были полуприкрыты, зрачки закатились, и время от времени дряхлые безвольные губы слабо двигались, силясь вымолвить какое-то слово, но вместо этого слюна пузырилась и лопалась на них. Перед зрителями на земле сидел еще один чернокожий в пиджаке и шапочке, расшитой белыми ракушками каури. Он погрузился в звуки, вылетавшие из слабо натянутого барабана, по которому он ударял лениво; негр вслушивался в них — весь внимание, с закрытыми глазами, склонив голову набок.
— Nimchou, — пробормотал Стенхэм, которому хотелось поскорее уйти от жуткого удушливого смрада, исходившего от горшка с углями. В запахе этом чувствовался сладкий аромат смолы и одновременно — жирная вонь горящих волос, отвратительная смесь. Даже когда они уже далеко отошли от круга, запах все еще проникал в ноздри и глотку вонючей слизью. Стенхэм яростно откашлялся и сплюнул.
— Вам не нравится
— Ладно, — согласился Стенхэм. — Во мне обитает джинн.
Они подошли к еще одному небольшому кругу. Здесь две девушки молча кружились, не сходя с места, их головы и плечи были полностью скрыты большими лоскутами ткани. В их движениях не было никакого изящества, и здесь не играла музыка. Словно двум маленьким девочкам пришло в голову проверить, кто сможет дольше вертеться на месте и не упасть, и люди собрались поглядеть на это странное состязание в выносливости.
— Что это? — поинтересовался Стенхэм.
—
Они повернули к более ровной части долины, где народ собрался большими группами. Представления вызвали у Стенхэма легкую дурноту. Это сочетание бессмысленности и уродства бередило ему душу. В застывших маленькими кружками людях определенно крылось нечто отталкивающее. Дело было не в длинноволосой женщине, не в старике-негре и, уж конечно, не в зрителях; бездумные взоры, устремленные на то, что, по мнению Стенхэма, должно было происходить под покровом строжайшей тайны — вот что производило гнетущее впечатление. Мир вдруг показался совсем маленьким, холодным и застывшим.
Амар поднял руку и указал на небо над горами.
— Светает, — сказал он. Стенхэм не заметил признаков зари, но Амар утверждал, что она близится. Они пристроились к самому большому на вид кругу. Посреди в отблесках дотлевающего костра стояла женщина, вся в белом, и пела. Окружавший ее хор мужчин, взявшихся за руки, откликался на финал каждого куплета криком, похожим на громкий всплеск воды, и всякий раз неким чудесным образом он превращался в мелодичное журчанье, ниспадавшее к первой ноте следующего куплета. В этот момент казалось, что хор готов броситься на певицу, смять ее. Опустив головы, как рвущиеся в атаку быки, они делали три широких шага вперед, отдаляясь от зрителей, круг резко сужался; затем, в то время как женщина медленно поворачивалась, точно статуя на вращающемся пьедестале, они, словно одумавшись, вновь расступались. Повторяемость и агрессивность придавали танцу священный, иератический характер. Однако песнь женщины вполне можно было принять и за зов одного путника в горах к другому, на далекой вершине. В отдельных длинных нотах, выпадавших из течения времени, поскольку ритмичные выкрики замирали, крылась безмерная печаль горных сумерек. Красивая песня, подумал Стенхэм, и решил задержаться, поддавшись чарам. Нельзя было сказать, усиливаются они или нет, поскольку все время повторялось одно и то же, так что, заранее зная, что будет дальше, можно было не дослушивать. Но не слушая все до конца, невозможно было понять, как это подействует. Могли пройти десять минут или час, но любое суждение об этой музыке казалось ошибочным. Так он и стоял, не в силах уйти, а ум его был заполнен непривычными, полуоформившимися мыслями. Были моменты, когда музыка позволяла ему обратить взор в себя, и ему удавалось различить черное пятно вечности — по крайней мере, так он определял это ощущение. Cogito, ergo sum[154] — чушь, бессмыслица. Я мыслю вопреки тому, что существую, и я существую вопреки тому, что мыслю.
Тьма медленно таяла, неохотно сдавая позиции; поначалу проступивший свет был пасмурным и неприглядным, но вдруг небо в единый миг разверзлось над головами, прекрасное и новое, и люди начали украдкой переглядываться, стараясь получше разглядеть соседа, а одинокая фигура в центре круга превратилась в обычную живую женщину, но словно чуть менее реальную оттого, что оказалась не просто озаренной огнем красной маской. По мере того как все менялось вокруг, дробь становилась все менее напряженной и тревожной (потому что музыканты, осознав, что настал день, переставали бить в барабаны),