Она размахивала руками, когда говорила. На столике рядом с ней стояла фотография моего отца. Я знала ее: точно такая же стояла на ночном столике моей матери. На ней был изображен мой отец в давние времена, беззаботно взмахнувший крокетным молотком. Я уставилась на снимок. Я подумала о моем отце и моей матери, которых оставила далеко в Винтеркомбе. Они были мертвы.
В комнату вошел огромный черный медведь, он лизнул мне руку. Он оказался последним псом Констанцы, удивительно добрым ньюфаундлендом: его звали Берти.
Три тысячи миль. Я по-прежнему была в дороге. Я чувствовала, как воздух поднимает меня и кидает куда-то вперед, но я должна пересечь океан, и там все будет ясно. Вот так я и очутилась тут, высокая и тощая девочка, с выпирающими косточками ключиц. У меня была высокая переносица и тонкий нос. Глаза мои были мутновато-зеленого цвета, и один из них был более зеленый, чем другой. Три тысячи миль – и вот я видела перед собой новую Викторию, девочку, которая пугается обманчивой неизвестности, девочку, как две капли воды похожую на своего отца.
Я не могла удержаться от слез. Я обещала себе, что этого не будет, но, начав, не могла остановиться. Я хотела, чтобы вернулся мой отец, хотела увидеть маму, хотела, чтобы стояло лето в Винтеркомбе и рядом был мой друг Франц Якоб. Я так и сказала. Едва начав говорить, я не могла остановиться. Так долго сдерживаемая волна грусти вырвалась наружу: смерть моих родителей, моя ужасная вина в том; хвастовство Шарлотте, утренние и вечерние молитвы, обилие дешевых, за пенни, свечек, что я зажигала каждое воскресенье при своих гнусных обращениях к небесам. Все были добры ко мне, но моя странная крестная мать была добрее всех. Она уложила меня в кровать в комнате, такой роскошной, что я опять стала плакать, вспоминая простоту Винтеркомба. Констанца села рядом. Она взяла меня за руку и стала утешать меня, ее стараниями слезы скоро прекратились.
– Я тоже сирота, – сказала она. – Как и ты, Виктория. Мне было десять лет, когда умер мой отец. В результате несчастного случая, очень неожиданного – и я проклинала себя, как и ты сейчас. Люди всегда так делают, когда кто-нибудь умирает – ты это поймешь, когда станешь старше. Мы всегда думаем: ведь я мог что-то сделать, что-то сказать. И ты всегда будешь это чувствовать, пусть даже все забудешь и никогда больше не станешь молиться. – Она помолчала. – Ты веришь в Бога, Виктория? Я – нет, а ты?
Я замялась. Никто раньше не задавал мне таких вопросов.
– Думаю, что да, – наконец осторожно сказала я.
– Ну и хорошо. – У Констанцы опечалилось лицо, и я подумала, что она несчастлива в своем атеизме. – Если ты веришь в Бога, и Он – добрый Бог, ты же не можешь считать, что Он делает с тобой такие фокусы, не так ли?
– Даже если Он хотел наказать меня… за то, что я врала Шарлотте? – Я обеспокоенно посмотрела на нее.
– Естественно, нет. Он же наказал бы только тебя…
– Наверно, так.
– Я знаю, что Он мог бы. – Она опустила глаза, разминая пальцами простыню, и снова подняла на меня взгляд. – Это было очень маленькое преступление, Виктория, заверяю тебя. Ну такое крохотное – даже не разглядеть! Ему приходится беспокоиться о гораздо более крупных. Представь себе: ему приходится думать об убийствах, о кражах, о войнах и ненависти. Это действительно большие проступки. Чудовищные! Ты же из-за большой любви позволила себе маленькую ложь. Он никогда не стал бы тебя наказывать за нее.
– Вы уверены?
– Даю слово. – Она улыбнулась. Наклонившись, она поцеловала меня. Она погладила меня по лбу маленькой ручкой с красивыми кольцами на пальцах.
Я поверила ей. Я ощутила внезапную уверенность, что она знает, о чем думает Бог – эта моя странная крестная мать. Если она так считает, если она дала мне слово, значит, так и есть. Облегчение было огромным: чувство потери не покинуло меня, но вина стала сходить на нет.
Констанца, похоже, понимала это – может, она могла читать мои мысли, – потому что снова улыбнулась и протянула мне руку ладонью кверху.
– Вот так. Ушла вина? Разве остался хоть кусочек? Ну, так дай его мне. Вот так, положи его мне на ладонь – все сразу, вот так! Хорошо. Видишь, как она тут устроилось – я чувствую. Щекочет ладошку. Ползет вверх по руке. Сливается с другими винами – их там целая куча, понимаешь? Вот так. – Она дернулась. – Теперь она в моем сердце. Там вина любит жить. Она там прекрасно устраивается. И тебе больше не стоит переживать. Она больше никогда не придет к тебе.
– Вина живет в сердце?
– Именно там. Порой она там шевелится, и люди думают: «О, как у меня бьется сердце!» Но на самом деле, конечно, не так. Это просто вины копошатся.
– А их у вас уже много?
– Кучи и кучи. Я же большая.
– У меня они тоже будут… когда я вырасту?
– Может, кое-какие. И еще угрызения совести – эти точно появятся. Мы с тобой заключим соглашение, ладно? Если ты чувствуешь, что они хотят вылезти наружу, неси их ко мне. В самом деле. Я с ними справлюсь. Я к ним привыкла.
– Теперь я могу заснуть… Могу ли я звать вас «тетя»? Мне бы хотелось.
– Тетя? – Констанца скорчила забавную физиономию. Она наморщила нос. – Нет, не думаю, что мне это понравится. «Тетя» звучит, как будто я старенькая. Пахнет нафталином. Кроме того, я же не твоя тетя, а крестная мать. Уж очень неуклюже. А что, если ты будешь меня звать Констанцей?
– Просто так?
– Просто так. Попробуй. Скажи: «Спокойной ночи, Констанца», и посмотри, как получится. На самом деле уже утро, но мы не будем обращать на это внимания.
– Спокойной ночи… Констанца, – сказала я.
Констанца еще раз поцеловала меня. Я закрыла глаза и почувствовала, как ее губы скользнули по моему