пять, но потом Рокуносукэ стал возвращаться все позже и позже, а там и вовсе исчез из дома.
«Он, вероятно, играет в маджонг, — говорила себе Кадзуэ. — Он поехал в деревню навестить мать, он работает допоздна, он заснул пьяный где-то в канаве, он лежит на перроне, а голова — в карминно-розовой лужице рвоты». Все эти обнадеживающие картины дали ей силы продержаться, ночь за ночью, несколько недель, но, конечно, на самом-то деле она отлично знала, что в какой-нибудь жалкой гостинице или в убогой клетушке официантки он, раззадоренный хмелем, в свете мигающих неоновых огней азартно предается любви, и золотой магендовид, свешивающийся на золотой цепочке с его шеи, щекочет рот какой-то неизвестной женщины, так же как некогда щекотал ее губы. («Мне нравится его форма, — сказал Рокуносукэ, когда она спросила, почему он носит именно эту подвеску. — Звезды всегда зажигают во мне надежду».) Неверность мужа всегда считалась в Японии неотъемлемой и разве что не священной частью супружеской жизни, и Кадзуэ даже в голову не пришло подавать на развод. Она по-прежнему обихаживала свой крошечный домик и миниатюрный садик, брала на заказ шитье (обработку швов кимоно) и молила богов, чтобы в один прекрасный день ее обожаемый Рокуносукэ устал от своей хихикающей любовницы с крашенными хной волосами и вернулся разделить с ней грядущую старость.
Однажды вечером, сидя у туалетного столика и расчесывая свои прекрасные волосы, Кадзуэ вдруг услышала шум раздвигаемой входной двери.
И вот пока Кадзуэ упаковывала одежду, документы и прочее в два больших полосатых картонных чемодана, складывая рубашки так, как он любил (рукава внутрь, манжеты застегнуты), и стараясь не запятнать слезами аккуратно выглаженные белые носовые платки, Рокуносукэ нежился в горячей ванне, прихлебывая, прямо из горлышка, теплое дешевое сакэ. Мысли его при этом были с Руми, барменшей из Икэбукуро, которая в этот момент ждала снаружи, сидя за рулем своего потрясающего красного «мустанга». Он представлял себе ее светлые, пышные, как пионы, груди, прелестно неровные зубки и непередаваемо полные губы, напоминающие вздутые полипы на стеблях бурых водорослей. Во время первого свидания Рокуносукэ кусал эти губы, пока не брызнула кровь, и почти ждал, что раздастся шипящий звук вырывающегося из-под проколотой оболочки воздуха, такой, как извлекает из водорослей наступающий на них тяжелый сапог рыбака. «Ты потрясающе целуешься», — говорила она потом, осторожно облизывая пораненные губы, и ее горло мягко дрогнуло, глотая наполнившую ей рот кровь.
Руми только что получила в наследство ферму неподалеку от Саппоро, и они с Рокуносукэ отправлялись туда разводить скот и бурить землю в поисках нефти, предполагая, может быть, наткнуться и на золото. Ни нефти, ни золота в тех местах никогда не бывало, но Рокуносукэ не мог видеть пустого клочка земли без мысли о драгоценных металлах и драгоценном сырье, таящихся в его недрах. Посмотрев вниз, на свой маленький дряблый пенис, плавающий на воде как бросовый турнепс, он подумал: «С тех пор как мне исполнилось шестнадцать, эта смешная маленькая штучка определяет направление всей моей жизни», — и, снова перейдя к мыслям о Руми, с ее лицом школьницы и языком куртизанки, подумал, что, в конце концов, это и не такой уж плохой способ жить.
Когда они вновь оказались в прихожей, еще раз возникла неловкая пауза. Кадзуэ, опустившись на пятки, сидела у самой двери, Рокуносукэ стоял — по чемодану в каждой руке. «Не знаю, когда вернусь, — сказал он, — не знаю, вернусь ли вообще».
«Я буду ждать вас всегда, — опустив глаза в пол, ответила Кадзуэ. — И что бы ни случилось, навеки останусь вашей женой». Она коснулась лбом пола, стараясь, чтобы он не увидел ее слез, а когда подняла голову, Рокуносукэ уже не было. Он не закрыл раздвижную дверь, и Кадзуэ было отчетливо слышно, как хлопнула дверца машины, рассыпался долетевший из открытого окна легкомысленный женский смех, уверенно взревел мотор и взвизгнули отпущенные тормоза.
Надев свои
— Антракт, — объявил Спиро, указывая на пересохшее горло. Отхлебнув из своей чашки («Инглиш брекфаст», с лимоном, без сахара) и обнаружив, что чай остыл и утратил вкус, он сделал знак официанту: принести свежий. Они сидели на верхнем этаже «Травиаты», знаменитого кофейного заведения на задней улочке Гиндзы. Оно занимало отдельно стоящее каменное здание, увитое виноградом на манер старых домов где-нибудь во Франции. Внутри это был настоящий лабиринт из мебели темного полированного дерева, винтовых лестниц, банкеток, обитых бархатом цвета бургунди, и окон с наискось срезанными стеклами — гигантских призм, бросавших рассеянные радужные полосы на столы, лица, серебряную посуду. Долгие годы в «Травиате» звучала только оперная музыка, но теперь заведение перешло в новые руки и объявление в окне при входе гласило: «ВСЯ МУЗЫКА БАРОККО, ТОЛЬКО БАРОККО, БАРОККО — МУЗЫКА НА ВСЕ ВРЕМЕНА!» Когда Спиро приступил к своему рассказу, музыкальный фон составляла Сюита № 2 Генделя, в мажоре, потом стремительными переливами прозвучала написанная в миноре короткая вещица Корелли, а теперь каменные стены резонировали под мощным напором мажорного Концерта для трубы, струнных и клавесина, сочинения Телемана.
Мурасаки Мак-Брайд в упор смотрела на Спиро. Траектория направления света сместилась вниз, и лицо ее было наполовину в тени, но Спиро видел, что она улыбается. Лицо было мягкое, как созревший плод, и по губам блуждала безотчетная улыбка, заставившая его вдруг задохнуться при мысли, что… может быть… и она…
Нет, сурово одернул он сам себя. Скорее всего, ей просто понравился мой рассказ. И Мурасаки тут же заговорила.
— Я с большим удовольствием слушаю вашу историю, — мечтательно произнесла она, и Спиро вздохнул.
На улице, под окном, гнулись, касаясь земли под порывами раннеосеннего ветра (но не ломаясь), ветви плакучих ив. Прохожие, с развевающимися на ветру волосами, с трудом проталкивались по узким, забитым спешащей толпой тротуарам: служащие в строгих синих костюмах, школьницы в полосатых матросках, мальчишки-разносчики в белых фуражках и высоких башмаках на деревянной подошве, одной рукой с жонглерской ловкостью удерживающие стопку мисок с горячей лапшой или
— Скрип в обеих руках, — пробормотала Мурасаки Мак-Брайд, глядя на эту картинку. Играя словами, она переиначила знаменитую японскую метафору «цветы в обеих руках», и, разгадав это, Спиро сообщнически кивнул, а потом снова погрузился в себя, и его мысли скакнули к моменту, когда он в первый раз осознал, что влюблен в свою легендарную патронессу.