больше всего. Сосредоточенность и погружение, чувство, что клавиши, на которых лежат мои пальцы, — сродни клавиатуре музыкального инструмента. Публикация для меня — всего лишь приятный побочный эффект и возможность платить по счетам, а процесс претворения мыслей в слова — то, что дает ощущение избранности и помогает чувствовать себя живой.
Вот оно, выдохнула я, когда слова — будто призрак, явившийся из тумана, — начали обретать форму. Я опустила руки на клавиши, и, к моему удивлению, пальцы стали выстукивать нечто вполне способное послужить началом рассказа: «Полнолуние, быстро течет река…»
Прошло какое-то время, и я услышала в коридоре шаги Гаки-сан. Вероятно, он шел воспользоваться удобствами: смешной, до нелепости примитивной, прикрытой доской дыркой. Но нет: шаги замерли около моей двери. И вот уже дверь медленно открывается, и я перестаю дышать — может быть, навсегда. Печатать все эти глупости я продолжаю лишь потому, что хочу показаться занятой делом: такая уж я тщеславная позерка. Итак, что же дальше? Я чувствую: Гаки-сан стоит на пороге, и вот сейчас я обернусь — и посмотрю на него.
В ту ночь Гаки-сан и я были звероподобны, но были подобны и ангелам. Грозящее все вокруг уничтожить неистовство наших тел было чем-то вроде биологического семафора, открывавшего путь для вспыхивающих в душе искр и пожара в сердце. Я совершенно не собиралась писать об этом (как говорила моя темпераментная, но все-таки головы не терявшая бабушка,
Поэтому я возвращаюсь немного назад. Итак, я повернулась, чтобы взглянуть на Гаки-сан, уверенная, что увижу его в мятом спальном кимоно, и была совершенно не готова к представшему перед глазами зрелищу ослепляющего роскошью одеяния священнослужителя. На Гаки-сан было золотое шелковое кимоно, а поверх него — нечто ярко-красное из тонкой прозрачной ткани — с манжетами и подолом, отделанными золотистой каймой, на голове — твердая черная плетеная шапочка, по моим ощущениям подобающая храмовым жрецам или средневековым придворным. В одной руке у него была кисточка для каллиграфического письма и красно-алая лакированная шкатулка, в другой — матовая бронзовая чаша, полная посверкивающих угольных брикетов. Даже на расстоянии десяти футов до меня доносилось идущее от нее восхитительное тепло.
— Можно войти? — спросил он едва не застенчиво, и конечно же, я ответила: — Да.
Предполагая, что нам предстоит Серьезный Большой Разговор, я пришла в замешательство, когда он протянул мне керамический кувшинчик с носиком в виде клюва птицы.
— Пойди налей в него воды, — сказал он. (Ни пожалуйста, ни
Прошлепав по деревянному полу холодной прихожей, парок от дыхания — впереди, как призрак указывающей дорогу служанки, я дошла до расположенного рядом с уборной крана, вода из которого добывалась с помощью ручного насоса. Наполнив до краев кувшин-птичку, я налила на руку немного ледяной воды и кончиками пальцев смочила горящие от усталости веки. Потом, неожиданно вспомнив питьевые фонтанчики в виде драконьих морд, стоящие у ворот синтоистских храмов, чтобы паломники могли очиститься от скверны и только потом уже обратиться к богам с какой-нибудь практически не исполнимой эгоистической просьбой, набрала воды в рот, прополоскала его и выплюнула.
Когда я вернулась в комнату, Гаки-сан сидел на полу, медитируя. Я приблизилась, он открыл глаза и, ни слова не говоря, взял у меня кувшинчик и начал, время от времени подливая несколько капель воды, растирать палочку черных как смоль чернил во впадине украшенного китайскими арабесками овального камня.
— Готово, — сказал он, когда чаша каменной чернильницы почти вся заполнилась темной блестящей жидкостью, чья поверхность, поблескивая, мягко отсвечивала всеми цветами радуги. — Теперь разденься.
— Закрой глаза, — попросил Гаки-сан. — Сначала будет немножко холодно.
Я закрыла глаза — и ждала. Прошла секунда, и по руке поползло что-то холодное и влажное. Какое-то мгновенье мне казалось, что это язык Гаки-сан, потом я поняла: это кисточка, которую он обмакнул в черные чернила. Что, собственно говоря, он делает? Призрачная картина возникла перед глазами — сцена из старого японского фильма ужасов, виденного мною когда-то в Гонолулу по телевизору. Там старый священник писал на теле слепого лютниста сутры, которые в нужный момент защитят его от злых призраков. К несчастью, он забыл про уши, и разъяренные призраки оторвали их. Может, сейчас меня покрывают магическими письменами, необходимыми для защиты от мстительного духа несчастной горничной?
Я чувствовала, как, покончив с одной рукой, кисточка перешла на другую, потом к груди; поработала с первой, взялась за вторую — я судорожно глотнула: желание неожиданно вспыхнуло с прежней силой.
— Теперь встань, — приказал Гаки-сан и начал покрывать письменами тело и лицо, не забыв и про уши. Когда все было кончено, я дышала уже с трудом и плохо справлялась с бурно вздымающейся грудью.
— Так, все в порядке. Открой глаза.
Я подчинилась. Было такое чувство, словно я возвращаюсь издалека и пробыла там долго-долго. Осмотрев себя, я увидела, что все тело покрыто сложной каллиграфической скорописью. Различить можно было только синусовидный санскритский иероглиф, читающийся как «а» или, как я предпочитала называть его, «ах», много раз виденный мною на свитках в храмах, о которых мне приходилось писать.
— Можешь нарисовать так? — спросил Гаки-сан, изображая именно этот иероглиф на обложке моей новенькой зеленой, как мох, записной книжки и вручая мне кисточку. Я постаралась запомнить простое соединение петель и загогулин, потом, открыв книжку, собственноручно сделала на обороте обложки несколько неуверенных мазков.
— Прекрасно, — великодушно похвалил меня Гаки-сан. — А теперь нарисуй мне это по всему телу — так же, как делал я. — Голос его был так холоден, движения настолько сдержанны, а весь облик так далек от мирского, что меня пронизала вдруг ужасная мысль: я-то предполагала, что он простил и нас ждет ночь любви, а весь этот ритуал, может быть, вовсе и не означал грядущего сверхъестественного слияния тел и душ. Может быть, это просто зашита от привидений, и, разрисовав себя соответствующими письменами, мы целомудренно оденемся и разойдемся по своим одиноким постелям.