нибудь разговор, и дружелюбное молчание доктора Ракстон оказалось приятным сюрпризом. Болтать я был не в настроении, а обсуждать с ней мои тревоги в ситуации, так сказать, выключенного счетчика, казалось неэтичным.
Проехав минут десять, мы остановились. Уверенный, что причиной тому — красный свет, я выпрямился, открыл глаза и увидел, что машина припаркована в узком и темном переулочке, а доктор Ракстон сидит уронив голову на руль. Сердечный приступ! — в панике думал я, тряся ее за обтянутое шелком плечо.
— Доктор Ракстон! Вам плохо?
Она медленно подняла голову, и лицо, которое я увидел, было бледным, гладким и напрочь лишенным черт. Ни глаз, ни носа, ни рта.
«Этого следовало ожидать», — прошептал я. Но на этот раз я не вскрикнул и у меня даже не перехватило дыхание. Протянув руку, я дотронулся до гладкой белой поверхности и обнаружил, что это не кожа: под пальцами был точь-в-точь холодный ванильный пудинг, только что вынутый из формы. Некоторое время я ждал, что оптический обман вот-вот рассеется, но потом понял: на этот раз все по-настоящему. Когда, открыв дверцу, я выпрыгнул из машины, прихватив клочок ворса пышного темно-серого ковра, безликое лицо смотрело на меня все так же безглазо и робко.
До самой квартиры я бежал не оглядываясь и во весь дух. Хотелось только одного: забраться в постель, натянуть на голову одеяло и провалиться в сон без сновидений. У меня не было ощущения, что я схожу с ума, но то, как перемещались реальное и нереальное, пугало. Вспомнился прочитанный несколько лет назад роман Ивлина Во «Испытание Гилберта Пинфолда». Я был от него не в таком уж восторге, но описанная там ситуация показалась теперь неожиданно схожей. Книга была своего рода завуалированным отчетом о борьбе автора с одолевавшими его навязчивыми идеями. Но, насколько я помнил, речь шла о слуховых галлюцинациях, с которыми удалось справиться, прекратив пить за ужином, заедая спиртное горстями сильнодействующего снотворного. Что же касается меня, то за многие месяцы я не глотал ничего, кроме аспирина, а в вопросах спиртного ограничивался случайно выпитой бутылочкой пива и бокалом, много двумя, пунша на приемах и вечеринках.
В вестибюле нашего дома стоял телефон-автомат, и я воспользовался им, чтобы немедленно позвонить доктору Ракстон. Она ответила после первого же гудка, говорила спокойно и мягко и, как выяснилось (что меня, в общем, не удивило), никуда в этот вечер не выезжала.
— Мне просто хотелось себя проверить, — пояснил я, соблюдая осторожность. — Показалось, что видел вас в одном месте, вот и все. — Сунув руку в карман своей кожаной куртки, я вынул подтверждающий эту версию клочок ворса, повертел его в пальцах и повесил трубку.
Отойдя от телефона, я заглянул в матушкин почтовый ящик, увидел конверт цвета семги и на мгновение зажегся безумной надеждой обрести в нем исполненное любви и прощения письмо от Теаре. Но оказалось, что это собственноручно доставленная записка от Сэма Саркисяна, в которой он сообщает, что, увы, не создан для отшельнической жизни в горах и хотел бы, если мне это удобно, вернуться с понедельника к непыльной работе газетного обозревателя. Засим шли пышные извинения и обещание в самое ближайшее время сводить меня в излюбленный им ресторанчик, который специализируется на
— Что уж тут говорить, одолжил Сэм, — пробормотал я, кидая письмо в плевательницу, и, не удержавшись, добавил: — Дерьмо собачье, недоносок.
С полной сумятицей в мыслях я двинулся к лифту, отделанному решеткой из кованого железа, но вдруг обратил внимание на знакомые звуки: из расположенной в уголке вестибюля комнаты, принадлежавшей консьержке-японке, до меня донеслось бормотание, чередуемое с пением и позвякиванием медного колокольчика. Охваченный любопытством, я, непристойно нарушая общие для всех стран нормы поведения, подкрался к двери и осторожно заглянул внутрь.
Консьержка, поблекшая, но еще миловидная женщина лет за шестьдесят, глянула на меня с усталой улыбкой:
— С возвращением домой, — приветливо произнесла она. А когда я без всяких обиняков заявил о своем любопытстве, ответила: — Я просто разговаривала с предками. Рассказывала им, как прошел день, спрашивала совета, как справиться со своими маленькими трудностями.
На алтаре я увидел несколько мандаринов и две крошечные, словно из кукольного домика, чашечки с чаем, от которых еще шел пар.
— Это общение очень меня успокаивает, — продолжала консьержка, — оно полезнее, чем психотерапевт или священник. — Она рассмеялась, потом спросила: — Вы собирались уже ложиться? Могу заварить вам, если хотите, свежего чаю.
— Большое спасибо, не надо, — ответил я, чувствуя, как внезапно принятое решение пронизывает все тело дрожью. — Я вспомнил: мне еще нужно по делу.
Свет стриптизерки-луны, то прикрывающейся облаками, то — в мгновение ока — ослепительно обнаженной, помог мне без труда найти нужное место. Я всегда представлял его себе в дневном обличье, таким, каким оно запечатлено в уже упомянутом мной сладковатом документальном фильме: масса дорогих цветов, груды записок с почтительными изъявлениями чувств и толпы восторженных почитателей, цитирующих на память излюбленные афоризмы из Собрания сочинений Т. О. Троува. Но в десять вечера единственным нарушающим тишину звуком были едва уловимые вздохи ворон, мучающихся бессонницей в ветвях криптомерий. На весь засаженный зеленым мхом лабиринт кладбища Ёцуя я был один. Унюхав знакомый запах — смесь испарений дешевых курительных палочек и увядающих цветов, — я вдруг подумал, что и мне нужно было принести с собой что-нибудь: свечку с каким-нибудь экзотическим ароматом, продаваемую с лотка жестянку с сакэ, бутылочку крепкого ирландского портера.
Пробираясь сквозь путаницу могил, я обогнул какой-то угол, и — вот оно: грубо обточенный желтый четырехугольный камень, добытый из карьера на берегу реки Камогава, украшенный одним-единственным букетиком уже поникших маргариток и черным пятном в той его части, где любители припасть к могиле с восторгом предавались ритуалам, принятым в их фан-клубе. Рядом надпись готическими буквами, шрифтом, который дед всегда использовал на визитках:
ТОМАС ОСВАЛЬД ТРОУВ
26 МАЯ 1898 — 1 ОКТЯБРЯ 1968
САРАБА
Странное ощущение: что-то перевернулось внутри, как если б я прошел сквозь собственные роды. «Это твой внук, дед, — сказал я, — прости, что пришел так поздно». У меня не было ощущения, что его призрак блуждал где-то рядом, но когда я закрыл глаза, то почувствовал, что дух деда — во мне, там, где, возможно неведомо для меня, он пребывал и раньше. Я начал быстро-быстро говорить, обычно так говорят в глубоком испуге или большом волнении.
— Мне рассказали недавно историю, которая, думаю, будет тебе интересна, — поначалу я был несколько скован, но вскоре уже уселся, скрестив ноги, на дорожке перед могилой, — этакая Шехерезада мужского пола, пересказывающая поведанную Теаре историю о Райале, Морро, принцессе Дииме, о том, что они сделали во имя любви. Отталкиваясь от нее, мне было уже нетрудно перейти к собственной повести об ужасах встреч с яйцеобразными лицами, но неожиданно что-то притормозило мой свободный поток излияний о встречах со сверхъестественным. Волна любви (и жалости) захлестнула меня при мысли, что дед раз за разом блуждал полуночной порой по заброшенным сельским кладбищам, надеясь выудить во тьме таинственное привидение и с ясно осознанной готовностью подставляя ему себя как наживку, но так никогда и не вытянул даже призрачного малька. А его недостойный внук вышел однажды прогуляться, в милях от кладбища, по улицам сверхсовременного Токио, и безликие гоблины просто упали с неба.
В конце концов именно эту интонацию, смесь самоуничижения с изумлением, я и избрал, сумев даже вставить предположение, что меняющий форму оборотень явился мне потому только, что возможность паранормальных связей была, еще до моего рождения, создана им — единственным и неповторимым Т. О. Троувом. Затем, рассказывая ему о духе, воплотившемся в образе доктора Ракстон, я вдруг почувствовал одно из моих знаменитых многослойных озарений, догадок, что вдруг скручивают горло и