возвышались над столом. Они заметно сгорбились за последние месяцы — приближался финал его распри с начальством. Может быть, сейчас явилась перед ним ещё одна причина, толкающая к развязке, — его неукоснительная честность не позволит расправы с Никишиным, приведет к новым столкновениям и приблизит конец. Степан Степанович качнулся в кресле и сказал:
— Я знаю твою историю, Никишин, можешь не рассказывать. Я понимаю твое беспокойство. Но боюсь, что я ничем не смогу помочь в твоей беде.
— Я не прошу помощи, — буркнул Никишин.
— Гордыня человеческая, — невесело усмехнулся Степан Степанович. — Я думал, что выпущу тебя из гимназии вместе с этой твоей гордыней. С годами она уляжется, острые углы сгладятся — будешь человеком. Так думалось. А вот, как видишь, мне не пришлось тебя вести до конца, и тебе она хлопот наделала. Видно, в самом деле судьба играет человеком.
— Судьба в синем казенном мундире, — проворчал Никишин.
Степан Степанович покачал седой ширококостной головой:
— Лучше бы для тебя, Никишин, если бы ты поменьше толковал о вещах, о которых имеешь смутное представление. Да и к чему это может привести? Плетью обуха не перешибешь.
Степан Степанович вздохнул. Он увидел себя в каминном зеркале и отвернулся, чтобы не читать нравоучений себе самому.
— Так, — сказал Никишин сквозь зубы, — значит, смирись духом и подставь шею под веревку.
— Зачем же под веревку? Тебя никто не собирается вешать.
— Меня уже повесили, Степан Степанович. У меня уже кости трещат. — Никишин угрожающе дернул кресло и, внезапно разъярясь, ударил кулаком по столу. — Кости у меня трещат от этого вашего обуха.
— Почему вашего? — поморщился Степан Степанович. — Зачем обобщать частности. Тебя несправедливо обвинили. И я буду отстаивать тебя в завтрашнем заседании педагогического совета, — обещаю тебе это, но возводить эту частность в правило…
— Да, да, — нетерпеливо прервал Никишин, — именно правило, именно правило.
Степан Степанович выпрямился.
— Нет, — сказал он твердо, — ты неправ. Это заблуждение, понятное, впрочем, в твоем положении. Это отнюдь не правило, не система. Никакой несправедливости не случилось бы, ежели бы система, которой я служу, проводилась в достойных формах. Всё дело в частном случае неудачного подбора начальника. Мне бы не следовало говорить тебе это, но уж раз дело зашло так далеко, то я должен сказать всё. Аркадий Борисович не на месте. Строгую воспитательную систему он заменяет капризным самовластием, и в этом — источник всех бед.
— Чушь! — вскричал Никишин. — Подагра мозга. Это капризное самовластие и есть ваше правило, ваша система, и это не только в гимназии.
Степан Степанович пристально посмотрел в глаза Никишину.
— Я не хотел бы, мой друг, — сказал он с расстановкой, — чтобы ты заходил в запальчивости своей слишком далеко. Я во всяком случае не имею оснований заходить с тобой дальше гимназии.
— Вы боитесь, — злорадно выпалил Никишин.
— Я не боюсь. Я говорю то, что я думаю. Ты не имеешь оснований упрекать меня в том, что я кривлю душой. Нет. Но я боюсь, что, выйдя за пределы гимназии, мы потеряем общий язык и перестанем понимать друг друга, то есть ты перестанешь быть воспитанником, а я — педагогом. А в этом ведь весь смысл нашего прямого общения.
— А человек! — вскрикнул Никишин. — Ведь вы же человек, и я тоже, с вашего разрешения.
— Человек, — согласился Степан Степанович, — новорожденный тоже человек, но его надо крепко пеленать, как бы ни жаждал он свободы движения, чтобы из него действительно вырос человек. Может статься, ребенку и тесно в свивальнике, но сними пелены, и он вырастет кривоногим, вырастет уродом.
— Уродом? Прокалывая носы, вывертывая ноги, дробя зубы, иные дикие африканские племена тоже уверены, что так красивей, лучше.
— То, о чём ты говоришь, бытовые частности, а чтобы судить о бытовых частностях, надо знать и законы страны, и её обычаи, и её историю, и нравственные установления, наконец, основы созданного этими народами общественного устройства.
Никишин встал. У него подергивалось лицо. Он до боли сжал тяжелые кулаки и поднял их кверху.
— Приехали, — сказал он грубо. — Вот именно. Сволочные, варварские законы, обычаи и установления своей страны. Приехали. Да здравствует дедукция! Из общего — частное. Благодарю. Я получил исчерпывающие объяснения, и мне больше незачем обходить остальных. Опрос закончен. Всего хорошего.
Никишин сорвался с места. Степан Степанович сделал было движение, чтобы остановить, удержать его, но Никишин, не оглядываясь, выбежал из кабинета в прихожую, рванул с вешалки шинель, накинул её на ходу и выскочил на улицу.
Его не ждали у Рыбакова. Он пришел и сел в углу, нахохлившийся и злой. Вначале он молчал, вслушиваясь в споры, чтобы уловить, о чём идет речь. Потом поднялся и резко заговорил:
— Постойте-ко, борцы за идею, помолчите одну минуту, — это пойдет вам на пользу. Планы ваши очень умны, но они ни к черту не годятся. Это что-то вроде осады крепости, совершенно безнадежной, хотя бы по одному тому, что в любую минуту к ней могут подойти на помощь силы, которые сильнее ваших в сотни раз. Бросьте вы это в болото вместе с политической экономией. Давайте штурмовать! Подложим фугас, и все разом полетит ко всем дьяволам. Завтра утром я дам публичную пощечину директору перед всей гимназией. Публично битого директора не оставят сидеть там, где его били. Его уберут как миленького из Архангельска. Что касается меня, то мне терять нечего. Завтра на совете меня всё равно выпрут. Ну-с, шевелите мозговыми извилинами, теоретики и светила мудрости, я чуть подожду.
Никишин обвел собрание насмешливым взглядом и сел. Предложение его было совершенно