— Херня, Лукреция. Ты хоть понимаешь, насколько по-дурацки это звучит?
Она игнорирует выпад.
— Хотя нет, не только боль. Твоя любовь к Бенни. Она тоже часть этого. Тебе полагалось перенести ее на ту сторону, оставить боль и гнев позади. Им нет места среди мертвых.
Тут Джаред отталкивает ее, ухмылка перерастает в полный ненависти хохот. Уродливый, хищный звук, Лукреция с трудом поверила бы, что его произвел человек, если бы не видела, с чьих губ он сорвался.
— Среди мертвых, Лукреция, нет места ничему, кроме голодных червей.
Она больше не может смотреть ему в глаза, не может вынести темных отблесков в них. Хотя знает — они часть того, чем он стал, что должен сделать, если вообще когда-нибудь обретет покой, но от осознания не легче.
— Ты слышишь ворона, Джаред. Ты знаешь, я говорю правду.
Он не откликается. Когда она поднимает взгляд, Джаред наблюдает за птицей, нахохлившейся на изножье кровати. Ощерился, и зубы его кажутся готовыми впиться в сырое мясо клыками.
— Ангел мщения, — рычит он. — Чтобы богам не пришлось беспокоиться и пачкать руки, значит?
Взъерошенный ворон переступает с лапы на лапу.
— Вот и все, да? Найти плохих и заставить расплатиться, дабы моя ничтожная душонка не растревожила огненных демонов ада.
Птица прижимает крылья к туловищу и ежится, словно ждет удара.
— Ну так скажи мне, ты, гнусный сукин сын, что в этом для Бенни. Скажи мне, как это исправит то, что сотворил с Бенни какой-то больной ублюдок, и, возможно, я захочу сыграть в твою маленькую игру.
Лукреция чует его ярость в духоте комнаты — ближе, чем гроза снаружи. Чует, как влажный воздух вокруг потрескивает от его гнева.
— Бенни ничто не поможет, Джаред. Если ты не найдешь покой и не вернешься к нему, ему уже ничто не поможет, — последняя часть фразы застревает в ее горле битым стеклом, но она должна быть произнесена. — Сейчас Бенни один, Джаред, один в темноте и холоде, ждет твоего возвращения.
Она охватывает себя руками, готовая принять удар или опять заслонить собой птицу. Однако Джаред сидит неподвижно и смотрит на ворона, его лицо едва уловимо расслабляется.
— О, Господи, — тихо говорит он. Ей хочется опять обнять его, хочется найти слова.
— Это ведь не все, Лукреция. Если ты его понимаешь, то знаешь — это не все.
— Да, — соглашается она, потому что воспринимает голос птицы, ее резкий, беспокойный ум, как воспринимала не высказанные вслух мысли и тревожные сны Бенни.
— Тебе полагается знать, кто его убил, — Джаред обращается к ворону, словно отплевывается от дурного привкуса во рту. — Так полагается: ты вызываешь меня обратно и показываешь. Но ты не можешь указать мне убийцу, да? Ты ни хрена не можешь мне показать!
Лукреция рискует положить руку на правое плечо Джареда, и он оборачивается со свирепостью, предназначенной для птицы. Она думает — да в этом взгляде заключен сам ад, зрачки смотрят с другой стороны вечности.
— Я ведь прав? Он знает не больше, чем блядские полицейские.
— Ворон делает то, для чего был создан, Джаред. Что бы тут не происходило, он всего лишь ворон, и есть предел…
Она умолкает, понимая, как это должно звучать для Джареда. Прагматичного, нерелигиозного Джареда. Просто куча дурацкой вуду-чепухи.
— Есть предел его силам. Что-то происходит, что-то стоит на пути — мы должны понять, что именно, и как это обойти.
Джаред прячет лицо в ладонях, и ей кажется — он снова готов заплакать. Слезы были бы лучше, чем гнев, они ей понятней и ближе. Вся жизнь после смерти брата проходит в печали. Она стала любимой наложницей горя.
— Я ничего не понимаю, — говорит Джаред.
— Так не трать время на попытки, — откликается Лукреция, надеясь принести хоть какое-нибудь утешение. — Будешь чересчур долго стараться понять, как это возможно, — потеряешься. Просто прим как данность.
— Откуда ты все знаешь, Лукреция? Не можешь объяснить? Почему ты понимаешь, что эта чертова птица говорит?
Она вновь умолкает, зная ответ, но страшась произнести вслух, столкнуться вдруг с собственными страхами и сомнениями. Зная, что он свяжет ее с тайной узами, распутать которые не под силу ни живым, ни восставшим из мертвых.
Да, — говорит она наконец, убирая руку с плеча Джареда, и начинает расстегивать платье на груди. — Думаю, могу.
Она стягивает платье с худых белых плеч, показывает жесткий черный шелковый корсет под ним. Поворачивается так, чтобы Джаред увидел ее обнаженные плечи.
— Я сделала ее примерно через месяц после похорон Бенни. Надеялась, что боль и заживление помогут…
Голос замирает, пока его взгляд исследует запутанный узор шрамов на ее спине. Рисунок, который скальпель вписал в кожу, порезы, складывающиеся в ворона.[9]
— Думаю, вот почему я понимаю твою птицу, Джаред.
— Ох, Лукреция, — говорит он, и дотрагивается кончиками пальцев до путаницы белых рубцов.
— Немного помогло, — она натягивает платье обратно, скрывая шрамы. — Возможно, теперь поможет больше. Возможно, позволит мне помочь тебе.
Джаред поднимается и встает над вороном. Птица тянет шею, заглядывая в лицо.
— Если ты меня вернул без причины, ублюдок, то, клянусь — умирать будешь очень, очень медленно.
— Полагаю, сейчас не время изображать мачо, Джаред, — говорит Лукреция, застегивая последнюю перламутровую пуговку. — И, если хочешь знать, это она.
Джаред озадаченно смотрит на нее сверху вниз, а ворон тихонько каркает.
— Птица, — объясняет Лукреция. — Это она.
Джаред закатывает глаза.
— Приношу свои извинения.
Ворон говорит, что у них есть немного времени, и Джаред ненадолго замирает в объятьях Лукреции, слушает дождь, который теперь льет сильнее, убаюкивающее стучит по крыше как по идеальному барабану. Он закрывает глаза — глаза мертвеца, — и пытается притвориться, что его обвили руки Бенни, а не его двойняшки. Его волосы гладят длинные, как у Бенни, пальцы, только мягче и нерешительней, но достаточно похожие для поддержания иллюзии.
— Давай снимем с тебя этот кошмарный пиджак. И рубашку, — он все еще в той же разрезанной сзади для удобства гробовщиков одежде, в которой был похоронен. — А потом я найду, во что тебе переодеться.
Джаред По встретил Бенджамина Дюбуа в одной из галерей Складского района, обветшалом сооружении из рифленого железа, расшатанных кирпичей и голых бетонных полов, расположенном так близко к реке, что воздух пропах илом и тухлой рыбой. Это был перформанс, и он пришел только потому что представление давал дружок друга, и у него закончились отговорки. За очень немногими исключениями он находил искусство перформанса либо ужасно скучным, либо попросту ужасным. Последним претенциозным прибежищем для бесталанных выскочек, отчаянно стремящихся выгрызть свою нишу. Чаще всего ему становилось стыдно за автора, стыдно за зрителей, пытающихся понять, какая такая чепуха разыгрывается перед ними, и настолько неловко, что он исчезал на середине представления.
И зрелище тем вечером не стало исключением; конечно, не худшее из того, что ему доводилось видеть, но достаточно скверное для сожалений. Лучше бы наплел о проблемах с машиной или лопнувшей трубе и остался дома. Одетый лишь в старую шкуру крокодила и дорогие на вид туфли артист стоял на