было, шел я единственно из желания утереть нос этому мужику, который выдул полбутылки – и не в одном глазу. Помню вкус холодной посоленной картошки, которой мы закусывали, и приступ какой-то злобной тоски. Чем больше я пьянел, тем явственнее вставало передо мной ее лицо, иссушенное печалью и горем. «Притаилась в своем закутке, а может, ни о чем не думает, спит», – рассуждал я, преодолевая клумбы и пытаясь добраться до главного входа. Я не мог понять, который теперь час и куда это подевались сту- пецьки, ведущие к двери. А «Семь бед» наверняка стоял и следил за мной. В конце концов я постучал в окно.,
– Это я, – ответил я, когда она спросила, кто тут.
Что я постучал именно в окно ротмистрши, а не кухарки или администратора, живущего в том же крыле, – чистая случайность. А что она открыла мне сразу, без страха и без обычных по тем временам расспросов, – это уж ее мудрая бабья глупость.
Никому бы не признался и даже про себя стыжусь вспоминать, но это правда: все время стояло у меня перед глазами лицо той – худое, иссушенное печалью лицо.
Все эти годы я не знал женщин. А бывший рот-мистршин управляющий, видно, не слишком докучал ей любовью. Известно, каковы они в подобных делах – изголодавшиеся, зрелые и очень опытные дамы. Я бесился от злобы на нее, на себя, на этот коньяк. Ее, шлюхин коньяк.
Хуже всего было засыпать возле разгоряченного, слишком громоздкого для общей кровати тела. Зато было тепло. Лежа в теплой постели, я решил, что больше к себе не вернусь. И тут в какой-то связи – ветер бешено выл за окнами, напомнив о моей скрипучей железной лестнице, – снова возникла передо мной та, с ее горестным и скорбным взглядом. На душе было муторно. Помаявшись, кое-как заснул.
Я слышал сквозь сон, что ротмистрша вставала, озабоченно суетилась. Мгновение видел даже свет керосиновой лампы в соседней комнате. Но я не встревожился. В конечном счете стоило сюда идти, раз после этого самого, а может, от тепла, а может, от чего-то еще возникает чувство безопасности, ощущение – пусть обманное – прочного спокойствия, сон, какой редко меня навещал.
Но пробуждение было ужасным. Наверно, любовь и заключается в том, что не испытываешь неловкости, лежа рядом с женщиной, хотя уже не хочешь или не можешь заниматься этим. Я проснулся первым, но не шевелился, боясь разбудить ее, и сквозь полуоткрытые веки оглядывал комнату. На противоположной стене висела акварель, очевидно, кисти самой хозяйки. Красивенькие березки, ослепительно-белые на фоне рыжего вереска и трав. Небо, как положено, в черточках «птиц». Да, наверняка рисовала ротмистрша. Внезапно от этих березок мысль повела меня к деревьям у припорошенного первым снегом болота и дальше – к «фотолаборатории». Заскрипела железная лесенка… Скрип послышался совсем рядом, и я понял, что это под проснувшейся ротмистршей отозвались пружины. Она поворачивалась ко мне спиной. Хотя минуту назад я испытывал к ней скорее отвращение, я стиснул ее плечо. Пухлое тело уступчиво подалось, она замычала призывно, но не обернулась. Было мерзко.
Неожиданно пришло спасение: кто-то громко постучал в окно.
– Пани, а пани! – монотонно выкрикивал «Семь бед». Я оцепенел.
– Пани, немцы! – Теперь в его голосе слышалась тревога.
Когда я вскочил, она задержала меня и повернулась ко мне лицом, расплывшимся в идиотской счастливой улыбке. Приподняла губу.
– Да не бойся! Погляди-ка, что ты со мной сделал…
Спереди у нее не хватало двух зубов. Страх и отвращение, свившись в один жгут, захлестнули мне горло. Но страх был сильней, я выскочил из постели.
– Не бойся, – засмеялась она. – Одевайся побыстрей. Это так… Охотники. – Она стыдливо прикрыла рот ладонью.
Значит, ночью я выдавил ей гнилые зубы! И не заметил, до такой степени был пьян. Налакался коньяку ее управляющего.
Приехали сам староста, штурмбанфюрер СС Грамс, крейсландвирт Борк, бецирксландвирт [3] Баде, какой-то «герр Турм» – всех мне шепотом представил «Семь бед». Частенько, должно быть, видел их в городе, возя ротмистршу. Яворек сгонял людей для облавы. Докладывал он только лесничему – в его глазах лесничий Керинг был главным начальником и наивысшим авторитетом. Именно к нему он помчался докладывать, когда, отправившись за Томашиком, ткнулся в запертую дверь.
Томашика вскоре выволокли из хлева, надавали по морде и втолкнули к нам. Я стоял с загонщиками. Это было моей местью шлюхе. Я слышал, как ее бывший управляющий передавал извинения – дескать, по причине внезапного недомогания хозяйка не может присоединиться к гостям.
Выходит, она стыдилась не меня, а своей дьгрявой пасти. С этого момента я почувствовал себя бодрей. Уже представлял, как понесу еду в «фотолабораторию». Ни о чем плохом я больше не думал и никаких недобрых предчувствий у меня не было. Что ж, зверя я научился бить давно, раньше, чем стрелять в людей. С тринадцати лет носил за отцом запасное ружье, в четырнадцать убил своего первого зайца. Я знал, что немцев угостят хорошей охотой, отведут просторные угодья, наверно, прихватят и лес. Я ведь был переводчиком, Яворек дважды подзывал меня. «А ну, скажи господину лесничему, что лучшую дичь возьмем, обогнем болота и прочешем большой лес, да захватим еще те поля, посередке».
Не успел я перевести до конца, как «Семь бед» и еще двое конюхов бросились запрягать. Немец что-то крикнул.
– Сани, сани! – закричал я вслед Будыте.
Будыта в нерешительности остановился. Снег едва-едва припорошил землю. Чтобы скатать снежок и запустить в дружка, один парень из загонщиков оголил полквадратного метра дерну. Порешили на том, что сани заложат только для «пана старосты», а остальные охотники отправятся на подводах. Мы, облава, двинулись пешком. Шли беспорядочной толпой по широкой дороге к лесу.
Налево стояли стога с моими евреями. Я немного побаивался, как бы кто из них не вылез наружу, но вокруг все было бело, тихо и спокойно. Вчера мы подошли к стогам с другой стороны, значит, отсюда ничего не заметят, да и снегу еще подсыпало. На белом поле лишь кое-где обозначились заячьи следы. Тишина. Ничего не должно случиться. Мы брели кучкой, потешаясь над Томашиком, который плелся в саперских сапогах, обрезанных так коротко, что они стали похожи на голландские сабо. Голенища он употребил на подметки, и теперь зачерпывал даже этот неглубокий снежок.
Послышался звон колокольцев. «Семь бед» вез старосту с шиком.