себя она знала, что тоже права, а то, что она не сумела ему свою правоту объяснить — так это наверняка не было смертным грехом, которого никому и никогда нельзя отпустить. Теперь она даже знала, что скажет отцу Михаилу, что добавит к своей исповеди, когда он кончит ее обличать. На этот раз она не могла поручиться, что то, что он от нее услышит, будет такой же полной правдой, как и то, что она говорила ему раньше, но сейчас она была уверена, что это надо, совершенно необходимо, чтобы он хоть немного понял ее правоту. Когда отец Михаил в свою очередь замолчал, она спросила его, может ли он уделить ей еще хотя бы полчаса, она знает, сказала Вера, что и так отняла у него весь день и тем не менее очень просит его об этом получасе. Он снова, как и тогда, когда она к нему только что пришла, смутился, сказал, что, конечно, тут не о чем говорить — он ее слушает.
Вера начала с того, что все понимает и никогда ни в Ярославле, ни в Москве, ни здесь, в Ивантеевке, не сомневалась, что отпустить ей грехи он не согласится. Но в последнее время она, которая и в юности была в общем малорелигиозна, то и дело вспоминает из своего детства те эпизоды, где она явственно чувствовала высшую силу. Все это вдруг ожило в ней, и теперь она часто думает, что неспроста отказалась тогда, в тридцать восьмом году, жить как все, не просто изобрела, как он ей сказал и как считает мать, нечто вроде самоубийства, хотя она согласна, что с первого взгляда это выглядит именно так, — а все эти годы она возвращается, идет к Богу, к тому времени, когда она еще знала, что Он рядом с ней. Почему ему, отцу Михаилу, этот путь назад не кажется признанием, что вся ее жизнь потом, когда она о Боге забыла, совсем о Нем не думала и не помнила, была ошибкой, ошибкой, которую она теперь хочет исправить? Сейчас, сказала она отцу Михаилу, когда идти ей осталось совсем уже недалеко, когда она находится всего в нескольких неделях от дня, когда в последний раз была в храме на службе, ей кажется, что он вряд ли будет прав, если остановит ее, своей властью священника не даст ей вернуться, снова припасть ко Христу.
Похоже, что эти слова Веры сбили отца Михаила с толку, даже поразили его. Явно не зная, что делать, он стал допытываться, почему она точно знает, что идет именно к Богу, с самого ли начала знала, что идет к Богу, или только недавно это решила. Он так настойчиво ее об этом расспрашивал, как будто это могло иметь значение, давно она поняла или только сейчас, и, главное, как будто такой путь вообще существовал, мог быть угоден Богу. На его вопросы Вера честно ответила, что нет, поняла совсем недавно, ничего это в ней еще даже не успело устояться, одно она почувствовала во время вчерашней службы, другое сегодня, когда шла литургия, многое же ей стало ясно прямо теперь, во время исповеди. До этого люди, которые ее любили и год за годом ждали, верили, что она к ним вернется, заражали ее этой своей верой, путали ее, потому что, видит Бог, ни к кому из них она никогда возвращаться не собиралась. Но в последнее время, когда скоро она опять станет ребенком и из тех, кто ее ждал, живы лишь несколько человек, она начала понимать, что наверное всегда шла к Богу — все же остальное было нужно, чтобы ее никто не перехватил на полпути. Сейчас она почти совсем в этом уверена, сказала Вера отцу Михаилу и принялась подряд, без всякой хронологии рассказывать то, что помнила из детства о Боге.
Она говорила отцу Михаилу, как в семнадцатом году, когда из-за дороговизны покупать еду им сделалось трудно, отец начал разводить кроликов. Все шло очень хорошо, у отца вообще, за что бы он ни брался, все шло очень хорошо, а потом кролики вдруг заболели. У малышей выходила наружу кишочка, отсыхала, и они умирали один за другим. “Когда заболел последний из выводка, — говорила Вера, — я в отчаяньи бросилась в ванную — единственное место в квартире, где можно было запереться, и, повалившись на колени, с жаром стала молиться, чтобы он выжил. Молитва моя была услышана, и кролик выздоровел. Это было чудо, но в тот раз, отец Михаил, — сказала Вера, — я вдруг усомнилась, что по такому незначительному поводу Высшая сила согласилась вмешаться. В том же году, — продолжала Вера, — я, кажется, впервые выступила против Бога. Мы жили тогда на даче в Ясеновке, где я очень подружилась с Маней Солоповой, нашей дальней родственницей. Мы с ней были неразлучны, и единственное, что меня огорчало, что Солоповы всей семьей ходили по субботам ко всеношной и к обедне по воскресеньям. Сами мы за лето были в церкви лишь два раза: на Троицу, когда церковь украшали живыми цветами и каменный пол весь усыпали травой, и в Успеньев день. В одну из суббот, прогуливаясь с Маней у их дома и с тоской думая о предстоящем одиноком вечере, я попыталась ввести Маню в соблазн. Я сказала ей: “Пойдешь сегодня молиться? А ты не ходи…” — “Не пойду”, - решительно ответила мне Маня, тоже всем этим давно тяготившаяся. Но тут на крыльцо вышла ее мать, Антонина Петровна, и строго сказала: “Маня, нам пора”, - и этого оказалось достаточно, чтобы моя подруга покорно за ней поплелась. Я помню, как тогда возмутилась родительским деспотизмом. Шла домой и плакала.
У меня была другая близкая подруга — Матильда Кнаббе, — говорила Вера, — и я не раз ходила с ней на богослужения в немецкую кирху, что у Сретенских ворот. Наверное, это грех, но лютеранское богослужение мне очень нравилось, так же, как и сама кирха внутри. Строгая отделка из темного дуба, отсутствие позолоты, икон, хоры, куда мы с ней забирались, и мощный орган, скамьи, на которых сидели молящиеся, опустив глаза в открытые молитвенники. Особенно я любила слушать орган; звучание его было таким медленным и сильным, что мне казалось, что оно подхватывает меня и уже вместе со мной поднимается вверх. Такого благоговения, как в кирхе, в православном храме я, пожалуй, тогда не испытывала.
Я хорошо помню Пасху, которая в пятнадцатом году выпала на второе апреля, — продолжала Вера. — С той же Матильдой Кнаббе мы сговорились в пасхальную ночь пойти гулять в Кремль. Дома мне разрешили легко. С нами пошли мои троюродные братья Боря и Володя Страховы. За полчаса мы дошли от Яузского бульвара, где жила Матильда, до Красной площади и через Спасские ворота вошли в Кремль. Почему-то под Пасху всегда бывает хорошая погода, вот и на этот раз ночь стояла совсем тихая, а вокруг было так светло от множества зажженных свечей, которые были в руках почти у каждого, что в темном высоком небе я не могла разглядеть ни одной звезды. Народу было море, и оно волнами ходило то туда, то сюда. Мы были веселы, наперебой болтали, даже смеялись, и, наверное, это было не очень правильно. Потом мы вышли на площадь, и около колокольни Ивана Великого я спросила своих спутников: “А вы знаете, что несколько лет назад с колокольни бросились гимназист и гимназистка, влюбленные друг в друга?”
“Сумасшедшие”, - сказал Боря. Володя же промолчал, многозначительно сжав мне руку.
А через полгода мне вдруг захотелось обойти все окрестные церкви. Матильда считала, что это очередная фантазия, но, по-моему, это было не так. Вокруг нас было очень много церквей, большинство старинных, они стояли почти на каждой улице, иногда даже по две, как на Воронцовом поле: Ильи Пророка и Николы в Ворбьине, на Покровке — Иоанна Предтечи и Христова Воскресения на углу Барашевского переулка, а наискосок от него, на углу Введенского — церковь Апостола Иоанна… Просто войти, осмотреться и через несколько минут уйти казалось мне неправильным; в этих церквах меня, конечно, никто не знал, но все равно было неприятно думать, что тебя осуждают. Я вспомнила, какую неловкость испытала однажды в нашей церкви по милости Матильды, которую уговорила вместе пойти ко Всенощной. Быстро соскучившись и не скрывая этого, она стала разглядывать молящихся. Я едва не сгорела за нее со стыда. Обходя окрестные храмы, я три воскресных утра подряд отстаивала поздние обедни. Помню, как от долгого стояния у меня ныли ноги и почему-то плечи. Службу я и так знала наизусть, поэтому мои мысли блуждали далеко. Машинально крестясь, я думала о древних христианах, которые, укрывшись где-нибудь в пещерах, молились ночи напролет, поэтому наша вечерняя служба и называется всенощной — об этом мне говорил отец. Помню, что, когда запевал хор, все опускались на колени и можно было дать отдохнуть ногам, но для меня эти самые торжественные моменты богослужения были мукой: в подошвах у меня были дыры, и выставлять их напоказ мне было очень неловко. Так что, стоя на коленях, я могла думать только об этом, а не о Боге.
В шестнадцатом году на Страстной неделе, — говорила Вера отцу Михаилу, — я впервые испытала какой-то религиозный экстаз. Я говела, потом исповедовалась. Стоя на коленях перед распятием, я горячо, со слезами молилась об отпущении моих грехов, что накопились за целый год. Мне не хватало духа целомудрия, смиренномудрия, не хватало терпения и любви, которые мы испрашиваем у Бога в молитве на Крестопоклонной неделе, зато у меня в избытке имелось тщеславие, суетность, лень, небрежение своим долгом перед родителями и учителями. Было на совести еще одно прегрешение, в котором я бы никому не могла признаться, разве лишь на духу: я присвоила, хотя и случайно, не желая этого, чужие калоши, а