Его протянутая рука повисала в воздухе. Так вот, значит, как обстоит дело. Да, он нарушил принятое сообща решение. Однако оправдывает ли это их отношение к нему? Ведь до сих пор все питались слухами и ничего достоверного не было известно; он только сейчас собирается сообщить документально подтвержденные факты о невыразимо тяжком периоде в истории их школы. Пусть все знают, какие преступления творились в этих стенах. Надо покончить со страусовой политикой, покончить раз и навсегда.
Директор Штининг, пожилой, холеный мужчина с темными кустистыми бровями и густой белой шапкой волос, обвел серьезным, почти скорбным взглядом лица сидевших за длинным столом членов педагогического совета и тихим, едва слышным голосом начал:
— Уважаемые коллеги, я пригласил вас на этот внеочередной совет, вынужденный к тому неким весьма неприятным инцидентом.
«О, боже, почему он так вцепился в слово «неприятный?!» — подумал Мертенс, пристально взглянув на директора.
Тот, однако, избегая взгляда Мертенса, смотрел куда-то в пространство.
— Коллега Мертенс рассказал своим ученикам, что наша школа была однажды концлагерем для детей, в котором творились невообразимые зверства. Разумеется, все мы знаем, что в минувшие времена нацизма нашей школой, к несчастью, злоупотребили пагубные, я бы сказал, демонические силы, причинившие пароду столько горя и страданий. Однако, уважаемые коллеги, мы все сообща обязались не возвращаться более к этой печальной главе, забыть о ней. Хотя бы из чувства элементарной чистоплотности. Мы учительствуем в этой школе, которая служила однажды тюрьмой, и вполне понятно, что каждый порядочный педагог не желает, чтобы гнездо, в котором он волею обстоятельств оказался, было замарано. Коллега Мертенс, по-видимому, другого мнения.
— Вот именно! — воскликнул Мертенс.
— Я сожалею об этом, — с пасторской кротостью продолжал директор. — Сожалею безмерно. Что касается меня, уважаемые коллеги, то, думаю, нет надобности заверять вас, что я всю жизнь был непримиримым противником фашизма. Недаром меня отстранили от педагогической деятельности. Почти тридцать лет я состою в социал-демократической партии и полагаю, что никто не бросит мне упрека в желании завуалировать или, того пуще, извинить бесчеловечность фашизма. Но здесь налицо исключительный случай. В конце концов я полагаю, что все мы нуждаемся в покое, душевном покое, без которого никто из нас не в состоянии выполнять свои обязанности. От нас зависит, уважаемые коллеги, чтобы дела, подобные тем, какие происходили в недавнем прошлом, не повторились.
Мертенс стиснул зубы. Ему хотелось вскочить и крикнуть, что все они, и в первую очередь директор, своими все сглаживающими маневрами опять прокладывают нацистским преступникам путь к власти. Но он понимал, что надо держать себя в руках, сохранять спокойствие, иначе ничего не докажешь, хотя в конце концов он располагает достаточно бесспорным и убедительным материалом, который скажет сам за себя.
— Фрау Тэннэ, — продолжал директор, — мать ученика из класса коллеги Мертенса, явилась ко мне с жалобой на коллегу Мертенса. Она обвинила его в том, что он отравляет ее сына большевистским ядом, рассказывает о всяких ужасах и вносит смуту в его душу. Все это, уважаемые коллеги, тяжкие упреки. И если мы не будем бдительны, их вскоре предъявят всем нам, всей нашей школе. Думается, я поступлю правильно и вы со мной согласитесь, если прежде всего предоставлю слово коллеге Мертенсу, дабы он мог высказаться по поводу предъявленных ему обвинений. Прошу вас, коллега.
Мертенс поднялся, но говорить начал не сразу: он обвел глазами поочередно, начиная с директора, всех сидящих за длинным столом, задерживаясь на каждом в отдельности, и подумал, что среди этих людей он самый молодой, хотя ему уже далеко за тридцать. Он не сомневался, что некоторые из коллег сочувствуют ему, но понимал, что есть тут и враги, — те, кто опасается, как бы из-за него, Мертенса, они не оказались выбиты из привычной колеи.
— Уважаемые коллеги, прежде чем перейти к делу, несколько слов о фрау Тэннэ, ее муже и ее сыне. Хорст Тэннэ — хороший, любознательный ученик, хотя домашние его условия, к сожалению, неблагоприятны: отец погиб на войне, мать работает на фабрике, и вне школы мальчик остается без достаточного надзора. Отец, Франц Тэннэ, был штурмовиком и служил начальником охраны в различных концлагерях.
— Ну и что же? — вставил преподаватель Хольц, худощавый человек лет шестидесяти, «национал- реакционер», как он сам себя называл, член Немецкой партии. Мертенс знал, что этот старый сухарь терпеть его не может.
— Ну и что же?! — откликнулся Мертенс. — А то, уважаемый коллега, что именно этим, вероятно, и объясняется, почему фрау Тэннэ не желает, чтобы ее сын знал правду о концлагерях.
— Ее муж погиб на войне.
— Да, в России. Он был обер-лейтенантом. Но до войны служил в охране концлагерей, причем не рядовым охранником, а оберштурмфюрером.
— Вы говорите, как настоящий коммунист, — заметил преподаватель Вальдесберг. Всем было известно, что Вальдесберг гитлеровской весной тридцать третьего года в качестве так называемой «мартовской фиалки» примкнул к нацистам.
— Мне непонятно, что вы имеете в виду, коллега. До сих пор я излагал только факты.
— Старая песня! — Вальдесберг пренебрежительно отмахнулся.
— Я был бы вам признателен, если бы вы выразились точнее, коллега. Что вы понимаете под коммунизмом?
— Бросьте агитировать! Отвечайте на предъявленные вам обвинения. — Вальдесберг разыграл возмущение, и, как всегда, когда он выходил из себя, очки у него сползли на кончик носа. Энергичным движением он поправил их.
Мертенс спокойно улыбнулся.
— Знаю, что для вас, коллега, все, с чем вы не согласны, — это коммунизм. С такими принципами люди вашего толка устраиваются в жизни очень удобно.
— Какая наглость! — Вальдесберг завертелся во все стороны, как бы ища защиты и поддержки у присутствующих.
Кое-кто откашлялся, словно собираясь заговорить. А фрейлейн Муцель просветленными глазами посмотрела на Мертенса. Правда, она не совсем понимала, что он хотел сказать, но была от него в восторге.
— Марать собственное гнездо! Безобразие! — крикнул Вальдесберг.
— Замарали нашу Германию, пожалуй, другие. А вы?.. Вы допустили, чтобы ее замарали. Известный прием: виноват не убийца, — убитый.
— К делу, коллеги, к делу! — призывал директор.
Мертенс вглядывался в лица сослуживцев и видел не одну только ненависть: на многих лицах светилось дружелюбие и одобрение. И он спокойно продолжал:
— Поверьте, мне не легко говорить о чудовищных злодеяниях, совершенных в стенах нашей школы в гитлеровские времена.
— А мы этого и не желаем знать! — буркнул «национал-реакционер» Хольц.
— Вы не хотите знать, коллеги, что в апреле сорок пятого, то есть незадолго до поражения, здесь было повешено двадцать детей?
— О, боже! — вырвалось у фрейлейн Муцель.
— Каких детей? — невозмутимо спросил Хольц. — Немецких?
— Нет, коллега, — русских и польских. В возрасте от пяти до двенадцати лет.
— Где вы раскопали эти страшные сказки? — Хольц ехидно ухмыльнулся.
— В судебных протоколах Нойенгаммского процесса от двадцать четвертого апреля тысяча девятьсот сорок шестого года, к вашему сведению. Вот они. Я зачитаю отдельные выдержки. — Мертенс раскрыл папку и взял несколько листков.
— Нам неинтересно слушать вашу декламацию! — Вальдесберг энергично махнул рукой— Оставьте свои откровения при себе, молодой человек!
— Уважаемые коллеги! — вмешался в перепалку учитель Дрессель, несколько «пронафталиненный»