— Ты что смеешься, оглашенная? Грешно над словом божьим смеяться! — Старая Амалия оставляет работу, выходит из огорода, выхватывает у насмешницы книгу, осматривает ее со всех сторон — побывала та в грешных руках или нет?
Так и есть, побывала. Амалия, бабушка старшей батрачки Блиценихи, всего на своем веку насмотрелась, но не доводилось ей видеть, чтобы такое дитя малое, как Аннеле, всюду нос свой совало да над божественной книгой насмехалось, над книгой, от которой веет таким благочестием, что трепещет перед ней даже старая, поросшая мохом Амалия, куда уж там птахе вроде Аннеле.
— Боже милосердный! Кого растят! — И, положив книгу на валуны, подпирающие клеть, она оборачивается к матери и грозит ей пальцем.
Мать тоже выходит из сада — ведь Аннеле ее дочка. И начинает оправдываться. И читать не заставляла, и книгу не давала.
— Кто ж ее учит! Как найдет что печатное, так и бормочет про себя. Разве ж грех это?
— Так вот оно как! Не грех! Помутится в голове, такой тебе «не грех» будет! Мало, что ли, развелось богохульников! Сама-то от горшка два вершка, а уж печатное знает. Дай волю, она и по-писаному выучится. Попомни меня, хлебнешь еще с ней горя!
И, углядев, что Аннеле опять взяла книгу, Амалия говорит, как приказывает: «Книгу отобрать! Немедля! И спрятать!»
Аннеле вцепилась в книгу — не оторвать.
— Моя это, моя!
— Так-то вот! Я ли не говорила! Ужо глянете, что вырастет! Драть надо! — причитает Амалия, возвращается и снова сердито принимается рвать ботву. Ей что, пусть себе растет грешницей. Больно надо из-за чужого ребенка убиваться! Но от божьего суда все одно не уйти!
Перечить Амалии мать не может: гнев ее — святой гнев, во имя божье. Если провинилась Аннеле, наказать надо, яснее ясного. Но вот виновата ли Аннеле в том, что читать умеет, или нет, этого мать не поймет.
Посмотрит, что скажет Аннеле, все и прояснится.
— Кто тебе разрешил взять книгу?
Не может Аннеле на такой вопрос ответить.
— Как осмелилась ты взять книгу?
До чего же странные вопросы задают иногда взрослые! Ну как на него ответишь?
Аннеле гордая, прощения не просит. Не плачет. Стоит и молчит словно воды в рот набрала.
— И чего ты, мать, ждешь от такого дитя? — кричит Амалия из огорода, словно с амвона.
Аннеле получает тычок, и ее ведут в комнату.
Вот где вся правда раскрывается! На полу, в пыли, лежат белые подушки и одеяло — неопровержимое доказательство вины.
Второй тычок загоняет ее в угол. Ну и что из того, что краем глаза она видит, куда мать прячет книгу? Не нужна она ей больше! Пусть лежит себе хоть сто лет! И дела ей нет до нее! Для чего заговорила с сестрицей? Зачем спрашивала? Ну почему всегда так кончаются все ее самые горячие желания?
Ну нет, больше Аннеле спрашивать не будет, никогда, ни у кого. Сама будет думать.
Будет думать, пока не придумает.
Тут же в углу и начнет думать, долго думать.
Как же получилось с этой книгой? Пригрозили выпороть за то, что читать умеет, а минувшей зимой Кристапа пороли за то, что не умел читать. Сколько ни бился, все никак и никак.
Стоило Аннеле вспомнить о Кристапе, как комок в горле растаял и захотелось смеяться. Чудной этот Кристап. Только примостится Гедениха за прялкой и откроет книжку с вложенной в нее указкой, как Кристап тут же и спрячется. Куда подевался? И вот она бегает да у всех спрашивает. Но никто не знает. Кристап находил такие местечки, куда и мыши не юркнуть. Но Гедениха его все же отыскивала и с бранью загоняла в избу, охаживая по спине хворостиной. Кристап входил на длинных, негнущихся ногах, вздернув плечи так, что из-под куртки выглядывал край портов, садился, долго вертелся да чесался, пока Гедениха не умостится поудобнее и не поставит прялку на нужное место. Мать силком вкладывала ему в руку указку и книгу — сам он не шевелился, потом ждал, пока мать окликнет, и только тогда начинал протяжно, тягуче читать, тыкая указкой в каждое слово: «Я-а-я е-се-ме-я есмь-ге-о-го-се-гос-пе-о-госпо-де-дь».
— Господь, господь, — толкнет его Гедениха в бок.
— Господь, господь, — подражая матери, произносит Кристап.
— Ах ты, шельмец, обманывать меня вздумал! Там что, два раза «господь»? Там один раз. Скажи — господь!
— Скажи господь, — плача, повторял Кристап.
— Вот тебе: скажи господь, — Кристапу снова достается тычок. — Ах ты, неслух, имя божье вздумал осквернять? — И громким, срывающимся от гнева голосом Гедениха кричит прямо в лицо Кристапу: — Я есмь господь. Повторяй.
— Я есмь господь, — сквозь рыдания выдыхает Кристап, и крупные слезы капают с кончика его носа.
И так они сражались каждый день.
Кристап плавал по катехизису, пока тот не размокал, словно пареный веник. Тогда Гедениха со злостью вырывала книгу, и нос Кристапа тотчас высыхал. А пока мать заменяет катехизис книгой песнопений, Кристап зыркает вокруг и на Аннеле; потом вдруг сгорбится, растянет большими пальцами рот до ушей, остальные растопырит и скорчит самую что ни на есть препротивную рожу. Но так просто Аннеле уже не испугать, не маленькая, она только смеялась и подходила к Кристапу все ближе и ближе, чего никогда не осмеливалась делать во время чтения катехизиса. Книга песнопений ей нравилась, а катехизис нет. Кристап уже прочел ее и теперь только повторял наизусть. Для Аннеле эта книга тоже была что дом родной — ведь с тех пор как выпал снег Кристап читал ее вслух изо дня в день.
Все песни, которые повторял Кристап, запомнились и Аннеле. И когда чтец спотыкался на трудном слове, Аннеле, которая оказывалась поблизости, подсказывала; это ускользало от внимания Геденихи, дремавшей под монотонное жужжанье прялки. На добро Кристап отвечал добром. Когда ему удавалось заполучить книгу в неурочное время, он становился умником и хвастунишкой и раскрывал Аннеле все книжкины тайны: рассказывал про строгих «га» и «ка», про высокомерное «ха», безропотный, безликий мягкий знак, сердитые «ща» и «ча» и про всех их братьев и сестер. Тут Кристапу было раздолье, не то что с матерью. А когда Аннеле узнала каждую букву порознь, что ей стоило сложить их и прочесть!
И вот после того как Аннеле, не выходя из своего угла, побывала в Каменах, перепела все песни и села было в санки — прокатиться вместе с другими ребятишками по каменскому лугу, в избу вошла мать. «Будешь слушаться, можешь выйти», — сказала. «Непременно буду», — тут же пообещала она. Лишь бы не стоять больше на месте, лишь бы умчаться, как ветер. Но мать берет ее за руку, и обе направляются в клеть.
— Мама, мама, ты ларь откроешь, платки покажешь?! — Аннеле бежит вприпрыжку, скачет то на одной, то на другой ножке.
Мать и вправду подходит к зеленому, расписанному красными петухами сундуку. Когда тяжелая крышка откидывается, Аннеле хлопает в ладоши — не надо больше становиться на цыпочки и вытягивать шею, она и так может заглянуть в его самые потаенные местечки.
— Мам, сундук маленький какой стал! — удивляется она.
— Нет, это ты выросла, — отвечает мать.
— Выросла? — переспрашивает Аннеле и кладет руку на макушку. — Как это — выросла?
И она думает об этом долго, так долго, что мать успевает вытряхнуть все шелковые вещи и вот-вот захлопнет крышку. Вместе с крышкой взлетают вверх чудные дяденьки и тетеньки, столпившиеся на ее внутренней стороне.
— Мам, кто это? На каком хуторе они живут?
— Ни с какого они не с хутора. Это дамы и господа.
— Дамы и господа! — восторженно восклицает Аннеле, вцепившись обеими руками в крышку и не давая ей закрыться. Мать разрешает посмотреть.