Неподалеку располагались еще две партизанские группы под командой Макса и Крука (это не настоящие фамилии, а партизанские клички). Известное влияние на них Насекин имел, но настоящего руководства этими группами с его стороны не было. Между прочим, говоря о Максе, он обронил даже такую фразу:
— Не знаю, как с ним держаться: ведь он польский офицер. Да и у меня в отряде есть поляки. Как с ними быть?
Хорошо, что сам Макс случайно появился в лагере в этот день часов в шесть вечера. Рослый и хорошо сложенный красивый блондин с открытым веселым лицом, он как-то сразу располагал к себе. Помнится, когда мы знакомились, он, салютуя по-польски, поднес пальцы к козырьку своей черной поношенной, но аккуратной кепки. Военная привычка. А под ватным гражданским пиджаком на нем была надета польская военная форма. Я первым назвал себя:
— Бринский, командир отряда, — и протянул руку.
— Собысяк, — ответил он.
Мы разговорились. Как уже повелось в нашей партизанской практике, я расспросил его обо всем: кто он, где был, как ушел от немцев. Сначала он ограничился коротким «убежал», но потом рассказал подробно.
Иосиф Матвеевич Собысяк происходил из крестьян Люблинского воеводства, был членом Польской коммунистической партии и за революционную деятельность сидел в тюрьме. В 1939 году, будучи сержантом польской армии, активно сражался с гитлеровцами, а когда советские войска освободили Западную Украину, остался на Волыни, не желая возвращаться на родину, захваченную фашистами. Работал механиком, потом стал директором Ковельской машинно-тракторной мастерской. Во время войны, отходя вместе с частями Красной Армии на восток, попал в окружение и вынужден, был скрываться. Осенью 1941 года прибыл в Маневичи и, работая там подмастерьем у кустаря, начал устанавливать связи с революционно настроенными поляками. Организовалась подпольная группа, добыли радиоприемник, слушали сводки Совинформбюро и распространяли их. Затем Собысяку удалось поступить наборщиком в типографию. Он и в ней организовал подпольную группу и наладил печатанье листовок, которые распространялись не только в Маневичах, но и в Ковеле, Луцке, Рафаловке. А в Маневичах в то время комендантом полиции был Слипчук — националист и старый немецкий шпион. Он заподозрил Собысяка, и тринадцатого марта 1942 года Иосиф Матвеевич был арестован. После предварительного допроса, на котором Собысяк ни в чем не сознался, Слипчук решил отправить его в ковельское гестапо. Семеро полицаев сели на три подводы, усадили на одну из них связанного Собысяка и поехали. Можно себе представить, как чувствовал себя пленник. Дорога неблизкая, но положение безнадежное: одному, безоружному и связанному, нечего и думать убежать от семерых вооруженных. А в Ковеле его, конечно, опознают, как директора МТМ и коммуниста, и тогда — не жди пощады! А ведь там у него семья: жена, пятилетний сынишка и полуторагодовалая дочь — белокурые, кучерявые, веселые. С какой болью он вспоминает о них! Ведь фашисты и их не пощадят. Он это прекрасно понимает… Но надо выдержать, не показывать полицейским своей боли. Надо сохранять уверенный, спокойный и даже веселый вид. И вот он заводит разговоры с конвоирами, запевает украинские песни, а голос у него хороший, и петь он умеет. Конвоирам нравится. Они сочувствуют веселому арестанту, дают покурить, не развязывая, впрочем, рук. На сочувственные слова Собысяк беззаботно отвечает:
— Пустяки! Ошибка. С кем теперь не бывает?.. Только бы добраться до Ковеля — там разберут. Может быть, с вами же вернусь в Маневичи.
А сам тоскливо глядит на бегущие мимо леса и думает, мучительно думает: как бы вырваться? Ищет способов, ждет случая… И случай представился.
На полдороге остановились в каком-то хуторе кормить лошадей. Конвоиры зашли в хату, но не все: двоих оставили сторожить арестованного. Немного погодя один вышел:
— Идите и вы! И его ведите.
Развязали веревки. Как хорошо было расправить онемевшие руки и ноги!.. Снег захрустел под сапогами… И совсем-совсем рядом — темный весенний лес. В каких-нибудь пять минут можно добежать до него… Но конвоир подтолкнул на крыльцо:
— Иди, иди!
В хате полицейские чувствовали себя хозяевами:
— Грейся, бедолага!
На столе самогон, огурцы, сало.
— Он, наверно, есть хочет… Садись!
Покормили. Налили стакан самогону.
— А теперь спой. Эту, знаешь, «Згадай, козаче»… Очень у тебя душевно получается.
И Собысяк запел. Размякшие от тепла и самогона полицейские пьяно кивали головами. Один из них пытался подтягивать:
Но голос был хриплый, и слуху не хватало.
— Не мешай!
Неудачливый певец махнул рукой и, жалобно всхлипывая, уткнулся носом в стол.
— Эх!..
А Макс продолжал петь.
И снова ему сочувствовали:
— Хорошо поешь!.. Но из гестапо тебе все равно не вырваться. Там и разбираться не станут. Последний раз отдыхаешь по-человечески. Вот запряжем и…
И верно: запрягут, повезут… Чтобы как-нибудь затянуть время, Макс попросил позволения разуться. Снял сапоги и, протянув босые ноги к теплой печке, шевелил пальцами. Глянул в окно — и опять увидел тот же самый весенний лес. Как близко!.. Но, казалось, смерть подходит еще ближе. Конвоиры допили самогон.
— Обувайся, бедолага!
А сами заспорили о чем-то между собой.
Собысяк надел согревшиеся у печки носки, потянулся за сапогами, искоса взглянул на окно, на винтовки, стоявшие в дальнем углу. В хате тесновато. Стол. Табуретки… Измерив на глаз расстояние, выпрямился и вдруг всей тяжестью тела бросился в окошко. Он был силен, хорошо сложен и ловок, он был спортсменом. Но пробиться с одного рывка сквозь тесное окно деревенской хаты, сразу проломив стекло и деревянную раму, — это едва ли удастся и цирковому гимнасту. Максу удалось это только потому, что он всю тяжесть своего тела, всю силу своих мускулов, всю свою отчаянную жажду жизни и свободы вложил в этот прыжок. Зазвенело стекло, захрустело дерево, и вот — он уже на снегу. Не успев упасть, выпрямился, как стальная пружина, и, не оглядываясь, побежал в одних носках по колючему насту.
Конвоиры всполошились. Один, на какую-то секунду опоздавший схватить беглеца, высунулся в окошко и стал кричать что-то ему вслед. Винтовку взять он не догадался. Потом хлопнула дверь, и почти одновременно захлопали выстрелы. Собысяк инстинктивно нагнулся, споткнулся, и, может быть, это спасло его от пули.
Голоса и выстрелы ближе, но ветки первых кустов уже хлестнули по лицу, рванули одежду. Лесом бежать труднее, но зато преследователи не видят его. И он, не чувствуя боли от бесчисленных царапин и ушибов, чувствуя только смерть за плечами, а впереди — свободу и жизнь, стремительно продирается, прорывается среди стволов и кустов, поминутно меняя направление. Враги отстают, стреляют наугад, но выстрелы и крики преследующих словно подхлестывают беглеца.
Четыре километра гнались за Максом полицейские, а он около восьми километров бежал босиком по лесу, по талому снегу, по колючим веткам и кочкам.
Незнакомые хуторяне дали ему сапоги, пальто и хлеба на дорогу, зная о нем только то, что он убежал от фашистов. Ненависть к захватчикам роднила людей.