Как-то в середине ноября я зашел к председателю гурецкого колхоза, чтобы разрешить вопрос насчет продовольствия для отряда, командиром которого я по приказу Бати был назначен. Во дворе меня остановил бывший счетовод колхоза Конопелько — коренастый, крупный мужчина лет пятидесяти.
— Разрешите, товарищ командир?
— В чем дело?
— Лучше бы в сторону отойти… Спросить надо.
Отошли.
— Ну?
— Меня… как бы сказать… бургомистром назначили…
Я испытующе посмотрел на него: зачем он мне это сообщает? Извиняется или застраховать себя хочет от партизанской кары? А он глядел на меня, прямо в глаза глядел, словно ожидая решения своей судьбы.
— В Кашинскую волость назначили?
— Да.
— Ну, и что же вы?
— Вот я и спрашиваю, товарищ командир, что делать? Я — советский человек, у меня сын в Красной Армии. Отказывался, так они силком. Расстрелять хотят.
Я подумал немного.
— Ну, хорошо, пока оставайся. Если будешь помогать нам, мы тебя не тронем. Я еще загляну к тебе. А об этом доложу Бате.
Больше трех недель я не видел Конопелько. Целыми днями он был у себя в волости и возвращался домой только поздно вечером, затемно. Ничего предосудительного он в это время не сделал, но и активной помощи мы от него пока не видели.
Десятого декабря я решил навестить его. Со мной пошли Немов, Куликов и Ковалев. Дом у Конопелько был под стать хозяину, исправный, крепкий. Двери и ворота на запоре, а ставни не пропускали свет ни одной щелочкой.
«Остерегается», — подумал я, но не придал этому особого значения. Хорош ли, плох ли Конопелько, он все-таки служит у немцев, а с такими крестьяне не церемонились: бывало так, что к вечеру назначили старосту, а на утро его находили убитым в постели.
Мы постучали, на вопрос хозяина ответили условными словами, и только тогда он нас впустил.
Вошли в кухню, освещенную висячей лампой.
— Для начала закусим. Я ведь еще не обедал, только что вернулся.
За столом он подробно рассказал как его вызывали в Холопиничи, как районный бургомистр и немецкий офицер, комендант района, выспрашивали, прощупывали его, а потом, угрожая расстрелом, заставили принять назначение. Теперь он, как представитель фашистской «власти», в курсе всех событий. Он знал о начале наступления советских войск под Москвой, о том, что Ростов снова взят нашими, а в оккупированных областях день ото дня растет партизанское движение. Для нас это не было новостью. Батя прислал в отряд письмо, в котором более подробно излагалась обстановка. Но от Конопелько мы узнали о настроениях фашистов и о тех мероприятиях, которые они проводят, встревоженные положением на фронтах: вводится строгий учет всех бывших военных и контроль над советским активом, увеличиваются силы полиции, особое внимание обращается на наши места, на районы действия отрядов Бати. Фашисты знают его прозвище и то, что он прислан из Москвы, и хотят во что бы то ни стало захватить его. Мы узнали также, что в нашей Кащинской волости полицию формирует Булько — бывший колхозный бригадир из Гоголевки и гурецкий житель Корзун — дезертир и предатель, сам напросившийся на эту должность. Оружие он уже получил и приступил к набору полицаев, а сам сидит в Краснолуках. Начались аресты и засылка в партизанские деревни агентов гестапо. Конопелько назвал фамилии некоторых из них, чтобы мы могли их выследить и обезвредить.
Сведения, сообщенные Конопелько, были очень важны. Утром на другой день я собрал отряд, рассказал о том, что замышляют фашисты, и поставил ряд конкретных задач, которые должны сорвать все мероприятия врага по нашим районам, выделил группы, дал задания.
После собрания услышал где-то около кухни голос Сураева:
— Тише, ораторы, ваше слово, товарищ маузер!.. Языком маузера будем говорить с изменниками!
Я его вызвал и тут же при всех поправил:
— И не только языком маузера. Любое оружие — и веревка, и спички — пригодно в борьбе с врагом. На иного предателя жалко патроны тратить… И листовки наши, наше слово — это тоже сильное оружие.
Не могу обойти молчанием одной смешной мелочи, относящейся к этому времени. Сделавшись партизаном, я отпустил усы. Не потому, что лень было бриться, а потому, что с усами я сам себе казался солиднее. Усы были темные с рыжиной и висячие, как у запорожца. И вот на одном хуторе возле Лукомли, куда мы с Александровым заехали поужинать, старуха лет шестидесяти, взглянув на меня, крикнула за перегородку:
— Дочка, собери старичку покушать!
Дочка на вид была не моложе меня, но усы обманывали, и она с той уважительной ласковостью, которая обычно звучит в обращении к старикам, пригласила:
— Сидайте, диду.
Александров, усаживаясь рядом со мной, смеялся:
— Скажите — какое почтение!.. Нет, уж вы побрейтесь, товарищ командир, а то так в дедах и останетесь.
Мне самому было смешно и досадно.
— Бабушка, есть у тебя ножницы?
— Как не быть.
— Давай!.. А зеркало вон на стене. Сейчас и обкарнаю до ужина.
Александров держал зеркало и подсказывал:
— Вот тут прихватите… вот тут… Да, нет, все равно без бритвы гладко не получится.
Женщины смотрели с интересом и удивлением на мои упражнения с ножницами.
— Уж вы не обиделись ли на мои слова? — спросила старуха.
— На свои усы обиделся. Я их вам на валенки оставлю… Ну что, молодой?
— Молодой — теперь и свататься можно.
С тех пор я опять начал аккуратно брить верхнюю губу, а Батя, приехавший к нам пятнадцатого декабря, только спросил:
— А где же усы?
— Нет больше усов. Шестидесятилетняя старуха и та посчитала дедом.
— Так-то лучше.
Григорий Матвеевич в этот приезд знакомился с районом, встречался со связными, беседовал с колхозниками, снова говорил с партизанами о наших задачах и о методах борьбы. Это заняло двое суток, и на второй день вечером я решил угостить Батю ухой. Мне вспомнилось, как в самом начале нашего знакомства он упрекнул меня, что я, приехав с озера, не привез с собой рыбы, вспомнилось, как он говорил об ухе и даже сам обещал сварить ее — «настоящую рыбацкую». Пускай варит! Наши ребята сходили к рыбакам на озеро, принесли рыбы, нажарили, сколько могли, да еще два ведра свежей оставили про запас.
Когда вернулись в наш партизанский шалаш, я как бы невзначай спросил Батю:
— А не пора ли поужинать?
— Да уж время.
На первое был обычный партизанский суп, но с «косточкой», как это любил Батя, а на второе — рыба. Батя был доволен.
— Это хорошо.
Но, принявшись за рыбу, спросил:
— А ухи нет?