мирном изгнании он будет гадать, как они там, словно они, а не Фанни — его семья. Он пошлет им открытку, но больше никак не напомнит им ни о своем отсутствии, ни о былом присутствии. В свое время он вернется на денек, чтобы обсудить планы на будущее, и заранее предупредит их о своем посещении. Он еще не знал, какое решение примет, знал только, что его дальнейшее проживание на Чилтерн-стрит маловероятно или вовсе невозможно. Только серьезная болезнь или серьезное разочарование могли бы его заставить этого хотеть, а он не собирался подвергаться ни тому, ни другому. Ценой свободы была вечная бдительность, а уж в этом он подкован более чем достаточно.
Его занятия теперь носили характер прощальных, хотя никогда не были более сердечными. Он приветствовал каждый скромный ориентир: свет, проникающий в окно с улицы, бормотание телевизоров в магазине, тележку почтальона, универсам, сад. Все эти детали теперь соединились в портрет его жизни в этом доме, стали молчаливыми доказательствами его гражданства. Он ничего не говорил о своем отъезде, избегал бесед на эту тему, оставил для Мэтью записку со своим будущим адресом, по которому надо будет пересылать его почту. Тед Бишоп был предупрежден; они сердечно пожали друг другу руки. Но поздно вечером уверенность обычно покидала Герца, сдавали нервы. Однако он это предвидел и приписывал усталости. Он завел привычку бродить допоздна, но все равно возвращаться приходилось. Улица была ему сейчас роднее, чем квартира, которая стала теперь совсем чуждой. Он, как мог, тихо принял ванну. Когда он ложился в постель, то заметил, что его радиоприемник потеснил другой, более крупной модели.
За день до отъезда он решил в последний раз посетить Национальную галерею. Он многого ожидал от этого прощального визита, но почему-то был невнимателен, даже нетерпелив, как будто искусство отказывало ему в причастности своим тайнам за то, что он подло занимается собственной персоной. И правда, он уже утратил способность невинно созерцать, но его тревожила утрата веры. Он ненадолго остановился перед многочисленными страстотерпцами, затем прошел в главное здание, где была более веселая компания иных божеств: Марс и Венера, Венера и Адонис, Вакх и Ариадна. Эта последняя картина, эта вспышка синевы, несла свое гибельное послание без участия физического старения. Ариадна, вскинувшая руку, словно для того, чтобы раздвинуть воздух и броситься вперед, была остановлена взглядом Вакха, который, казалось, лишал ее сил и уверенности, а Вакх, чья нагая фигура легко затмевала ее закутанную, демонстрировал, что этот акт обладания даже не нуждается в более детальном изображении. Его спутники или помощники самим своим безразличием показывали, что это самый обычный случай, или, еще вероятнее, что они не причастны этой тайне. Герц вдруг почувствовал головокружение и был вынужден сесть на скамейку. Какое же удовольствие в свете этого необычайного единения он мог бы извлечь из собственных честных намерений, из соединения двух долгожителей с трезвой памятью и перечнем несбывшихся возможностей — даже не благородных поражений? Как они смогут разыграть свое радостное воссоединение без такой вспышки? Что такое разумная и даже приятная компания по сравнению с предписанием простого желания? Он снова взглянул на картину и опустил глаза, напомнив себе, что Ариадна ничего не выиграет от этого союза и что Вакх превратится в тучную развалину, и это его падение будет запечатлено другими, менее снисходительными живописцами. История окончилась плачевно, но это было неважно, даже несущественно. Можно считать, как он, что размеренные товарищеские отношения почти наверняка переживут это красочное знакомство. Однако эти товарищеские отношения тоже могли повлечь за собой сожаление. Герц увидел, что перед картиной остановилась девочка, возможно, впервые признав в ней настоящую вещь и желая себе такого апофеоза. Просто дело в том, что его ничем не заменить. Это доказывало даже не его присутствие, а само его отсутствие и оставляло неизгладимый след. Даже увидеть его, услышать о нем из вторых рук было достаточно для того, чтобы испытать удивление. Или настоящее волнение.
Слабость не проходила. Герц сидел на месте, пока не услышал, что галерея закрывается. Он пошел к выходу, а за ним по следам медленно и осторожно шел смотритель. Его внезапно сильное недомогание было вызвано подозрением, что Фанни могла бы захотеть заняться с ним любовью, и он решил сразу, как доберется домой, позвонить в «Бо Риваж» и заказать себе отдельный одноместный номер. Он уже не был способен на любовь: очевидно, синие образы Вакха и Ариадны наконец сделали свое дело, убедили его, что ему это больше не подобает делать или, скорее, уже недоступно. Даже в своем преклонном возрасте он не сумел правильно оценить действительность, и тогда действительность плоти вынуждена была напомнить ему правду. Из нежелания, привередливости и даже из скромности он день за днем отводил глаза от своего меняющегося облика, и если думал о себе, то как о том человеке, каким был когда-то, словно о некой отдаленной фигуре в отдаленном пейзаже, способной совершить любой физический акт, ответить на любой вызов плоти. Эта почти мистическая память о себе имела что-то общее с началом мира, верой в неприкосновенность, в бессмертие, которая упорно возвращалась, по мере того как дни клонятся к закату. Даже и тогда перспектива смерти не становится реальней, детали ее отчетливей. Но он знал, что настанет время, когда его передадут в другие руки, и тогда он утратит всякое представление о себе как об отдельном существе. Он станет частью вида и уже ни для кого не будет представлять интереса.
То, что теперь было ему доступно, это банальный суррогат домашней жизни. Даже и он будет малоубедителен, и все же Герц был намерен заставить его работать. Он надеялся, что почти абстрактной обстановки, почти знакомой женщины, чуткого внимания тех, кто должен следить за более грубыми атрибутами повседневной жизни, будет достаточно для того, чтобы образовался определенный жизненный уклад, в котором физическая сторона не должна слишком навязчиво выпирать. Они будут встречаться, чтобы погулять, поесть, старательно замаскировав свою изменившуюся внешность. Со временем эта вновь выстроенная жизнь сможет их убедить в своей подлинности. Сейчас ему хотелось доброты, мягкости, понимания, взаимности того рода, какая может установиться между двумя старыми знакомыми, которые из тактичности воздержатся от неприятных намеков на прежние отношения, поскольку фактически этих отношений никогда не было. Хотя он воспринимал Фанни как утраченную возлюбленную, на самом деле этим возлюбленным был он. Его прежние надежды и ожидания в конечном счете ни во что не вылились. Фанни была для него воплощением тех ожиданий, которые оказались просто поразительно живучи. Он не считал себя таким уж романтичным, но ведь и в самом деле он долгое время был верен этим отнюдь не успешным отношениям. Волна памяти и чувства настигала его при каждом повороте: почему бы иначе он решился на этот эксперимент? Благоразумие требовало, чтобы он воспринимал реальную Фанни, Фанни, с которой он должен был назавтра встретиться в Женеве, как незнакомку, как человека, к которому надо относиться с уважением, с учтивостью, но больше без страсти.
Ему не хотелось больше оживленных бесед, о которых он думал раньше. А хотелось ему улыбки, на которую он сам ответит улыбкой: это еще было возможно. Он позволит Фанни фантазировать сколько душе угодно, он будет тешить ее тщеславие, как только сможет, разрешит ей считать себя желанной, но только при условии, что в обмен она иногда будет снимать убогую маску светскости и одаривать его истинной нежностью, не за то, каким он когда-то был, не как скромного просителя, но за то, чем он был теперь, — человеком, которого мир пугает. Ради этой любящей улыбки он бы пересек любое расстояние. Он стремился теперь добраться до телефона, поговорить с нею и, если возможно, обнаружить в ее голосе след той слабости, которой он сам был теперь подвержен, когда стоял на тротуаре среди толпы, суеты, шума и пытался поймать такси, подняв тяжелую, словно налитую свинцом, руку. Громада города его угнетала. Ему вновь пригрезился Нион, каким он видел его тридцать лет назад, и образ этот показался таким ласковым, таким убаюкивающим. Конечно, с тех пор там все изменилось, как изменился он сам, но по-прежнему будет вид на озеро, и мягкий свет, и горы вдалеке. Несомненно, там он оправится от утомительных недомоганий, которые мучили его последние несколько месяцев, а если понадобится, передаст себя в руки патриархального швейцарского доктора. И возможно, Фанни, вопреки своему характеру, будет о нем заботиться. Он догадывался, что такая перспектива ей в голову не приходила. Но и он, в свою очередь, мог бы, вопреки ожиданиям, стать вспыльчивым, настаивать на том, чтобы соблюдался его режим, вылепил бы из нее бдительного опекуна. Такая перспектива его тоже не устраивала. Но если бы они смогли так усовершенствовать свое поведение или свою актерскую игру, чтобы каждый приносил удовольствие другому, Герц счел бы это большим достижением.
Он принял во внимание ее грусть и признание в том, что она была несчастлива в прошлом. Мирские блага, которыми он был готов ее обеспечить, не смогут изменить ее взгляд на себя как на женщину, которая никогда не знала любви. Он мог попытаться восстановить ее гордость, которой нужно было лишь дать опору. Ему придется полагаться на остатки ее самоуверенности. Возможно, хотя вряд ли, она за прошедшие годы нажила немного мудрости, чтобы не судить его строго. Он жаждал теперь такой снисходительности,