твердо усвоила, что жизнь — не баллада Жуковского. Встретился прекрасный человек, полюбил тебя, и ты к нему неравнодушна — чего же боле?
Свадьба получилась еще скомканней, чем в первый раз. Но теперь Агриппина очень хорошо сознавала, что эта ночь, сколько ни молись, может стать последней. Поэтому, когда вернулись из церкви в дом, сама взяла Капитана за руку и повела в спальню. Обняла, хотела поцеловать, но губы у нее были холодные и сухие. Платон Платонович тихо сказал:
— Не нынче. После. Вы меня пока еще не любите.
И вот тогда она со всей определенностью поняла, что обязательно, непременно его полюбит — не только рассудком, как сейчас, а всем существом. Бог милостив, Он убережет для нее Платона Платоновича. Потому что такая любовь заслуживает развития и завершения. И очень может быть, что нынешнее воздержание станет той жертвой, которая склонит невидимые весы судьбы в пользу Капитана.
Жертва пропала зря. Бога никакого нет, а есть ненасытная богиня Беллона. Благородный Капитан отправился в иные миры, командовать погибшим фрегатом, названным в честь разлучницы, Агриппина же осталась на земле — дважды вдовой, но по-прежнему девицей, и теперь уж навсегда.
С тем, что любви в ее жизни не было и не будет, Иноземцова давно смирилась. Она могла бы принять постриг, как это сделали, поступив в сестры милосердия, некоторые вдовы, да только в Бога после гибели Капитана верить перестала. В страшный день первой бомбардировки она много часов простояла на коленях перед иконой, истово повторяя одно и то же (как многие севастопольские жены): «Многих сегодня заберешь, о Господи, но его, его сохрани! Отведи смерть от его головы!» И когда увидела Платона Платоновича обезглавленным, узрела в этом гнусное глумление, которое было бы совершенно невозможно, если б миром правил Бог.
И всё. Ни о Всевышнем, ни о тайнах бытия она никогда больше не задумывалась. Решила, что будет жить сама по себе, слушаясь только внутреннего голоса. Что он подскажет, то и хорошо. Против чего восстанет — то и грех.
Жизнь-то ведь не закончилась, она продолжалась, и в ней даже без Бога, без любви — не солгала она прапорщику — много чудесного.
А еще отрадно заниматься верным и ясным делом: облегчать муки страждущих. Здесь действует старое золотое правило: глаза боятся, а руки делают. Вот и пускай делают, а глаза, когда станет совсем невмоготу, можно поднять к небу.
Она еще какое-то время полюбовалась на облака, а потом приступила к занятию не менее приятному — перечитала письмо из Симферополя, от воспитанницы. Письмо было веселое, не то что прежние. Диана сообщала, что готовит для «матушки» некий сюрприз.
Беря к себе девочку из сиротского пансиона, Агриппина надеялась, что та проживет с нею несколько лет, да не вышло: кому на роду написано одиночество, тот судьбу не обманет. Уехала Дианочка и больше не вернется.
Мимо деловитой рысцой протрусил доктор Финк. Сказал, не останавливаясь, по-французски (английского Иноземцова не знала), что ему требуется еще четверть часа и можно ехать. Финк тоже сменился, но по всегдашнему своему правилу, прежде чем вернуться в госпиталь, копировал из «скорбного списка» (так называлась регистрация раненых) все произведенные им операции, а потом заверял документ подписью штаб-лекаря.
На краю поляны началась суета, привезли кого-то важного. Из коляски осторожно вынули стонущего и бранящегося офицера, понесли на руках под навес, вне очереди.
— А-а-а! Легче! Ради Бога легче! — кричал он и сразу же после поминания божьего имени матерился.
Минуту спустя прибежал Финк. Глаза у него сверкали.
— Я должен сделать еще одну операцию! — выпалил он. — Важная персона, личный адъютант командующего принца Горчакофф! И рана интересная: обломок ребра застрял в легком. Прошу, мадам Агриппин, мне помогать!
Поистине американец не знал, что такое усталость.
Иноземцовой стало жаль еще больше пачкать сменное платье, ведь переодеться будет уже не во что. А о том, чтоб снова надевать рабочее, пропитанное кровью, не хотелось и думать.
Она сказала:
— Я падаю с ног. Видите, пальцы дрожат?
Но все-таки встала и пошла.
Адъютанта уже раздели по пояс и положили на стол.
— Где это вас так, майор? — участливо спрашивал штаб-лекарь Бородухин. — Я уж думал, дело окончилось.
В отличие от Финка, он не любил рискованных операций над значительными особами и охотно переуступил тяжелого пациента молодому коллеге, сейчас же просто занимал раненого разговором, пока фельдшер готовит хлороформ.
— Проклятый Вревский! — простонал офицер и присовокупил крепкое слово, не обращая внимания на даму. Возможно, сосредоточенный на своей боли и на страхе, он Иноземцову и не видел. — Понесло его вперед, под самый огонь! А князь мне: «Езжайте за ним, верните!» Черта его вернешь! Шапку с него сбило, коня убило. Ядра так и сыпят, а он прётся, прётся! Я: «Барон, куда вы? Наступление закончено!» А он не смотрит, рукой отталкивает. И тут рраз! Мне кровью и какой-то липкой дрянью прямо в лицо! Упал. Бок огнем. А Вревскому голову оторвало, вчистую!
Агриппину замутило. После того, что случилось с Платоном Платоновичем, она не могла слышать про оторванные головы. Но дурнота подступила не от этого.
— Скажите, был ли с вами некто барон Бланк? — спросила она, наклонившись над адъютантом. — Он сопровождал генерала Вревского.
Раненый пробормотал, вращая глазами:
— Барон? Барон убит, я же сказал… О-о-о, дайте мне наконец вашего чертова хлороформа!
— Вы сказали, что убит барон Вревский, а я спрашиваю про барона Бланка!
— Убиты, все убиты, один я остался… — не глядя на нее, пролепетал майор. Ему накрыли лицо пахучей марлей.
«Он ничего не видел и ничего не знает. Не нужно его слушать», — приказала себе Иноземцова, но почувствовала, что ее покачивает, будто земля вдруг утратила всегдашнюю незыблемость.
— Excusez-moi, monsieur le docteur, — сказала Агриппина подошедшему Финку, который энергично вытирал руки полотенцем. — Je suis trop fatiguee pour vous assister…[15]
Выйдя на поляну, она рассудительно произнесла вслух:
— Он же не военный. Зачем бы он поехал под огонь за генералом? Ничего с ним не случилось. Я бы почувствовала.
И сразу поверила в это. И успокоилась.
Про Александра Денисовича она обычно думала по вечерам, перед сном. Днем слишком много хлопот и забот, а эти мысли требовали особенного настроения. Лучше всего было уединиться в аслан-гиреевском домике, слушать голос пианино и объяснять себе, что так или иначе всё к лучшему.
Недавно Иноземцова осознала, что раньше не очень понимала, что такое любовь.
С Сашей — то была девичья влюбленность, любопытство к взрослому и неизведанному. Ум и чувства еще не пробудились.
К Платону Платоновичу она испытывала уважение, приязнь, под конец — нежность. Со временем из этого материала, наверное, соткалась бы и любовь, но все-таки то была бы любовь рассудка — вследствие благодарности и признания превосходных качеств супруга.
Оказывается, есть другая любовь. Любовь, для которой не нужны резоны, а прекрасные качества и