(в Шарафутовом словаре «сдыхаит» значит «вздыхает»)… Ана Тамарам спаминаит!
Мы чинно расселись в кабинете Ивана Константиновича. Девочки стайкой — к нам присоединилась и Диночка — расположились на большом диване. Мальчики — вокруг письменного стола.
Посидели. Помолчали…
— Что ж, начнем, что ли? — спросил Леня.
Но никто не начинал. Никто ничего не говорил. Даже удивительно. Шла я сюда, думала, вот это я скажу, и еще вот это, и непременно еще про то, — а пришла и молчу. Потому что стесняюсь. И все, видимо, стесняются, немножко дичатся одни других.
— Как же так? — недоумевает Леня. — Мы прочитали замечательную книгу, собрались, чтобы поговорить о ней, и почему-то молчим! Это не дело!
— Говори первый, — подсказал Гриша, весело вскинув на Леню умные зеленоватые глаза.
— Нет, это тоже не дело: позвать гостей и говорить первому.
Я предлагаю другое: давайте начнем с музыки. Пусть Макс нам сыграет. Сердца наши смягчатся, и слова польются сами собой.
Идет?
И вот обсуждение «Андрея Кожухова» начинается с музыки.
Макс Штейнберг нам всем нравится сразу. Как будто обыкновенный мальчик, но заиграл — и мы вдруг, неожиданно для себя, увидели его новым! Что-то глубокое, скрытно-благородное есть в его глазах, похожих на бархатистые лепестки самых темных, почти черных цветов «анютиных глазок». Застенчиво и доверчиво к людям смотрит из этих глаз светленькое «сердце» цветка (у человека оно помещается в самом углу глаза — там, где слезный канал). Это первое впечатление от Макса Штейнберга — позднее музыканта, известного композитора — осталось у меня на всю жизнь, до самой его смерти в 1946 году.
А у сестры его, Диночки, глаза задумчивые, даже чуть грустноватые, но в самой середине подбородка дразнится такая веселая и задорная ямочка, что на нее нельзя смотреть без улыбки. Диночка тоже очень талантливая девочка. Сейчас, в детстве, она пишет стихи — наивные, немудреные, — но много лет спустя она станет известным индиистом, сотрудником Парижского Индийского института. Когда фашисты оккупировали Париж, к Диночке пришли — арестовать ее, чтобы выслать в лагерь смерти.
Но судьба была милостива к Диночке: она умерла естественной смертью накануне этого страшного дня…
Оба — и Макс и Диночка — были моими друзьями несколько десятков лет, до самой старости. Мы могли не видеться годами, не переписываться, но стоило нам встретиться, и мы радостно ощущали свое неистребимое братство: Замковую гору, Ботанический сад, «Андрея Кожухова», студенческие годы…
Но я забежала далеко-далеко вперед. Вернемся к нашей встрече на квартире Ивана Константиновича, где мы собрались для обсуждения «Андрея Кожухова» и начали вечер музыкой.
Макс — на скрипке, Леня — на рояле. Они хорошо сыгрались, часто играют вместе. Чудесная музыка!.. Не знаю, смягчаются ли у нас, слушателей, сердца, но мозги (по крайней мере, у меня) проясняются. Я смотрю на задумчиво слушающего Ивана Константиновича и понимаю, как правильно угадал Шарафут причину его грустного настроения: «Тамарам спаминаит»… Конечно, Иван Константинович думает о Тамаре. Я тоже сегодня вспомнила первый Тамарин журфикс… Было это давно — мы тогда учились в первом или втором классе, — и Тамара вздумала устраивать у себя по субботам журфиксы. К первой же субботе была куплена новая изящная сервировка, цветы для украшения стола, закуски и деликатесы. Были приглашены Тамарины знакомые, «графья и князья», все было готово к приему гостей — и вдруг всю затею словно унесло ветром, как сломанную былинку. Знатные приглашенные не явились. Тамара билась в истерике. Попугай Сингапур вторил ей в своей клетке, истерически икая и завывая… И сейчас еще смешно вспомнить этот «бал в сумасшедшем доме».
И хоть очень непохоже наше сегодняшнее собрание на тот журфикс, но, наверное, Иван Константинович вспоминает Тамару, которая этого и не стоит. Тамара, конечно, остается верна себе. Она никого не любит, ни о ком не помнит. Пишет так редко, что приходится телеграммой запрашивать, здорова ли она. Иван Константинович собирался было вместе с Леней съездить на рождественские каникулы в Петербург — повидаться с Тамарой.
Узнав об этом, Тамара телеграфировала: «Не приезжайте, сама собираюсь к вам». Иван Константинович и Леня обрадовались, готовились к ее приезду, каждый день ждали телеграммы о том, что Тамара выехала. Ждали, ждали, каникулы крошились на пустые дни напрасных ожиданий. Наконец пришла открыточка:
«Дорогие дедушка и Леня! Простите меня за то, что я не приехала, — страшно завертелась. Каждый день с утра до вечера гости, вечером театры, два бала, катания на тройках. Не успела выехать к вам, а каникулы уже кончаются! Приеду на пасху или на лето…»
— Не приедет она! — мрачно сказал тогда Леня маме и мне. — Не поедем и мы с дедушкой к ней в Петербург. Незачем нам с дедушкой изображать там «простонародье». Вон то самое, которое не пускают на барские ассамблеи… Тамарка нарочно все это сделала: написала, что приедет, для того чтобы мы не ехали к ней! Она нас стыдится… Ну, и нам ею гордиться тоже как будто не за что.
После музыки — Леня еще сыграл соло на рояле — лед, сковывавший всех с непривычки, треснул и разбился. Стало уютнее, непринужденнее. Попросили Диночку почитать свои стихи. Она не ломалась, не говорила: «Ах, я не знаю! Ах, я не помню!» Вышла на середину комнаты, сложила руки — ну совсем так просто, словно ее вызвали в классе отвечать урок. Откинув назад темнорусую голову с милым личиком, она стала читать:
Наивные Диночкины стихи прогнали последние льдинки: после нее стали говорить и другие — Варя, Леня, один из гимназистов, Люся, я. Все говорили, какая замечательная книга «Андрей Кожухов», про каких чудесных людей она рассказывает!
Мне показалось странным: почему не говорит Гриша Ярчук?
Почему он молчит? Все мы хвалили книгу «Андрей Кожухов», мы очень любим героев этой книги. Может быть, Гриша думает иначе, чем мы? Почему же он ничего не скажет? Украдкой поглядываю на Леню — что же, мол, твой хваленый Гриша молчит?
Чувствую, что и Леня удивляется этому. Он все настойчивее смотрит на Гришу и даже делает ему призывное знаки, — скажи, дескать, и ты что-нибудь.
Наконец, чуть ли не последним (говорили все, кроме него и Мани Фейгель), встает Гриша Ярчук. Встряхивает густо-золотой, почти рыжей гривой. Прокашливается.
— Я все думал: говорить мне или не говорить? Ведь неприятно же — все хвалят, ну, просто взахлеб! И герои книги хороши — вот такими надо быть всем! И поступают они отлично — вот всем бы так поступать!.. Ну, а что, если, по-моему, это не совсем так? Если я не во всем согласен с вами?
Мы недовольно зашумели.
Кое-кто готов был перебить Гришу негодующими выкриками.
Леня поднял руку, словно успокаивая нас. И мы смолкли.
— Подождите гудеть! — продолжал Гриша. — Выслушайте до конца, тогда шумите, кричите, спорьте со мной, пожалуйста!
Мы слушаем Гришу. Он говорит спокойно, буднично, слегка пришепетывает. Глаза у него умные, смешливые.
— О том, что Кожухов, Таня, Зина, Борис, Василий — замечательные люди, не может быть двух мнений. Благородные люди, самоотверженные, смелые… Герои! С этим я не спорю. Но в оценке их поступков я с вами спорю. Поступают они, запохаживается, неправильно! (Слово «запохаживается» заменяет Грише «вероятно», «наверно», «я полагаю» и многие другие.)
Тут вмешиваюсь я:
— Неправильно? — переспрашиваю я так ядовито, как только могу.
— Да, неправильно! — Гриша отрубил это резко, словно полено топором расколол.
— Конечно, порицать их легко! — продолжаю я так же насмешливо.