Гришин пример во многом помогает мне поставить себя в этом доме. Даже удивительно, насколько Гриша во всех отношениях умнее и взрослее меня! Грише почти восемнадцать лет — он всего на два с половиной года старше меня. Но в отношениях с людьми Гриша проявляет замечательное умение держать себя с достоинством. А я — честное слово, самой иногда бывает противно! — я только пыжусь и стараюсь держаться прямо, как копченый сиг, в который воткнута палка с веревочкой. Но умения отвести от себя неприятности у меня ни на грош-копеечку.
Например, мадам Бурдес завела скучнейшее обыкновение — приходит во время урока, прерывает занятия девочек и заводит волынку: все горести, все обиды, нанесенные ей кем-либо и когдалибо, начиная, как говорят в нашем крае, «от короля Яна Собесского»! И я сижу, как кулич, не поднявшийся в духовке, слушаю вполуха и только тоскливо хлопаю глазами, как сова. Гриша же, когда мадам Бурдес явилась как-то на его урок и стала пространно рассказывать, какие негодяи ее жильцы: платят за квартиры неисправно, испортили водопровод, испачкали обои…
— Виноват! — сказал Гриша очень вежливо, но решительно. — Мы сейчас занимаемся — прошу вас не мешать!
И она ушла. Как миленькая…
Нет, я тоже наберусь храбрости и как-нибудь отвечу не как растяпа, а как человек — с достоинством! Может быть, это случится еще не завтра и не послезавтра, но случится.
Это случается гораздо скорее, чем я ожидала.
К Бурдесам приезжает из Лодзи брат мадам — как она говорит, «известный мануфактурист». Мадам перед ним лебезит, говорит о нем с трелями в голосе:
— О, мой брат Ромуальд — это голова! Министерская голова!
Я эту «министерскую голову» еще не видала. Брата Ромуальда поселили в парадных апартаментах, обедают вместе с ним в парадной столовой.
Как уверяют девочки, их мама все время хвастает перед дядей Ромуальдом: она дает детям воспит-т- тание! Ничего для этого не жал-л-еет! Девочки учатся у луч-ч-чших учителей в городе!
(Луч-ч-чшие учителя — это мы с Гришей!)
И вот сижу я в комнате у девочек, исправляю ошибки в Таниной диктовке. Вдруг в комнату входит какой-то человек, бесцеремонно выхватывает у меня из-под носа чернильницу и уносит ее вместе с зажженной керосиновой лампой. Я остаюсь с моей ученицей без чернильницы и в полной темноте.
— Кто это безобразничает?! — сержусь я.
— Ш-ш-ш… — испуганно шепчет Таня. — Это ведь дядя Ромуальд!
— Ступай к маме! — приказываю я. — Попроси ее сию минуту прийти сюда.
Пока Таня бежит за матерью, очень довольная, — все детн обожают скандалы! — конторщик Майофис приносит зажженную свечу, воткнутую в бутылку. Конечно, Майофис тоже ожидает скандала — он не уходит, а становится за печкой, притаившись в темном углу, многозначительно поводя носом, как дятел точит клюв.
Мадам Бурдес приходит настороженная. Таня, наверное, сказала ей, что я рассердилась. За спиной мадам виден в дверях ее муж. Он расстроен, он встревожен, боится, как бы не вышло чего-нибудь безобразного.
— В чем дело? — спрашивает меня мадам. — Что у вас случилось?
— Какой-то человек вошел в комнату, не постучавшись, не поздоровавшись, унес чернильницу и лампу, не спросив разрешения, не извинившись… Прервал урок…
— Это мой брат Ромуальд! — перебивает меня мадам Бурдес с укоризной в голосе: как это, дескать, я не распознала сразу, что нахамил мне не кто-нибудь (или, как она говорит: «не абы кто!»), а великий человек! — он взял чернильницу и лампу, оттого что он хочет писать.
— Мне неинтересно, чего он хочет! — говорю я. — Пусть немедленно принесет обратно чернильницу и лампу и пусть извинится передо мной!
— Вы с ума сошли! — начинает кричать мадам Бурдес. — Вы еще девчонка!..
— Зося! — пытается остановить ее Бурдес.
— Молчи, Чериковер! Она требует! — вопит мадам Бурдес. — Чтобы Ромуальд, чтобы мой брат извинился перед ней! «Она требует»!
— Да, я требую! — настаиваю я.
— Ой, ратуйте (по-польски: «спасите!»)! Ратуйте! Цыпленок хочет зарезать уважаемого негоцианта! — Это раздается в дверях насмешливый голос самого «брата Ромуальда».
Он стоит в дверях и смотрит на меня уничтожающим взглядом, словно я муха, упавшая в его суп и требующая, чтобы ей говорили «вы».
За его спиной видны прибежавшие на шум Маня и Гриша Ярчук.
— Ну, а если я не извинюсь перед вами, что тогда?
— Тогда все увидят, что вы невоспитанный человек, грубиян и невежа! — отчеканиваю я.
Секунду «дядя Ромуальд» смотрит на меня молча. Его толстое лицо с нижней губой, выпяченной сковородником, словно он собирается жирно рыгнуть, выражает насмешку и презрение. Затем все так же молча он поворачивается и уходит. Сам Бурдес поспешно идет за ним.
— Нет! Такими словами — моего брата Ромуальда? — пронзительно кричит мадам Бурдес. — Не-е-ет! Извиняться будете вы! И сию минуту! Бегите — он в столовой, — бегите за ним и извиняйтесь!
— И не подумаю! — говорю я и сама больше всего удивляюсь своему спокойствию и тому, что я не только не плачу, но мне даже не хочется плакать. Перед таким?.. Нет!
В эту минуту возвращается сам дядя Ромуальд. Он несет чернильницу и лампу. Ставит их на стол передо мной.
— Ну вот, я извиняюсь, — говорит он с подчеркнутой насмешливостью. — Я же не знал. Оказывается, вы из приличной семьи… Вот ваша чернильница и ваша лампа…
Мадам Бурдес и ее знаменитый брат — «министерская голова» — уходят в парадные комнаты. За ними идет Бурдес-Чериковер.
Майофис выскользнул из комнаты раньше.
И тут девочки Таня и Маня разыгрывают передо мной и Гришей целое представление. Не издавая ни единого звука, чтобы не услыхала мать, они то бросаются ко мне на шею, то обнимают друг друга, то пляшут, гримасничая, передразнивая надутое лицо «дяди Ромуальда» и его выпяченную сковородником нижнюю губу…
Когда мы с Гришей наконец уходим, он говорит мне на лестнице:
— Мне надо сейчас бежать сломя голову на другой урок.
Оставлять тебя одну я не хочу. Я вызвал от Бурдесов по телефону Леню Хованского. Сейчас он будет здесь и отведет тебя домой…
— Никого мне не надо! Одна пойду! — говорю я очень сердито.
Дело в том, что я чувствую: вся моя храбрость, последние остатки ее улетучиваются, и мне не хочется превратиться перед Гришей в обыкновенную «клкжсу» (его выражение, означает: «плакса»).
— Фафа! — говорит Гриша очень серьезно и душевно. — Я, запохаживается, даже не знаю, как тебе это сказать… Я тебя уважаю, Фафа! Ведь этот буржуй капитулировал перед тобой!
Понимаешь ты это! Извинился — грубо, хамски, с насмешкой, но извинился! Потому что почувствовал, что ты молодец!.. Ох, вот Ленька топает сюда… До свиданья, до завтра!
Гриша убежал. Передо мной стоит Леня. Он очень взволнован, даже встревожен.
— Что такое, Шашура? Гришка вызвал меня сюда: «Скорее, скорее!» Ничего не объяснил… Что случилось?
И тут приходит конец моей выдержке. Выдержка — это было возможно при чужих, даже при Грише. А Леня — свой, такой свой, близкий, как ближе и не бывает. Это брат, друг, это дом, прибежище… И, прислонившись к Лениному плечу, я веду себя «клюкса-клюксой», плачу самым постыдным образом.
— Ленечка… — бормочу я сквозь слезы. — Как хорошо, что ты пришел, Леня, миленький…
Леня обнимает меня, целует. В темноте поцелуй приходится в нос и в плачущий глаз.
— Перестань, дурочка! Ну чего ты, горе мое? С чего расплакалась?
Мы выходим из подъезда на улицу. И тут разыгрывается последний номер разнообразной программы этого трудного вечера.