разрывы бомб. Несколько раз над болотом, загоняя партизан и Лиду в кусты, низко гудел бомбовоз или тарахтел похожий на стрекозу самолет-разведчик.

Тяжелей всех было Лиде. Прыгать с кочки на кочку с ребенком, сохранять равновесие с занятыми руками, падать так, чтобы не ушибить дочурку, и вставать вместе с ней — разве женщине это было под силу?

Уже два раза Федорин Иван останавливался и говорил:

— Дай, может, я понесу.

И два раза она отвечала:

— Ничего. Ты иди.

Между тем солнце перевалило за полдень. Мать сама не почувствовала бы, что с утра ее томит жажда, что она голодна, — сама не вспомнила бы, так напомнили об этом груди. Верочка сосет и плачет: пропало молоко. Кроме того, малышка никак не могла понять, зачем ей терпеть все эти неприятности. Ее протест выражался одним ребячьим способом — плачем, который никак было не остановить. Она то стихала порой, утомленная или успокоенная более легкой дорогой, то опять заходилась криком. Мать прижимала ее к себе, целовала, уговаривала и попрекала, как большую, плакала даже со злости, а потом, снова представив себе, что может случиться с этой светлой маленькой головкой, целовала дочку еще горячей и просила у нее прощения…

Изо всех сил стараясь не отстать от мужчин, Лида была вся внимание, боясь услышать страшные слова о том, до чего может довести их этот плач… Она старалась поймать первый взгляд укора и злобы. Хотелось забраться в каждую из этих трех душ, чтобы наверное и как можно скорее узнать, что они, хлопцы, думают…

Правда, они покуда молчали.

Говорил один Середа.

Он вдруг стал вроде бы командиром. Он взялся провести их туда, где, по его словам, есть совершенно надежное убежище. Путь туда известен только ему одному. В их деревне Гречаники — все лесовики, только и жили с заработков в лесу.

— Туда, браток, — говорит он, — даже старая Ганна не доберется. За этим самым бабским живокостом[4]. Меня отец-покойник научил. При Польше не так, а вот в тридцать девятом, как наши пришли, вот тогда, браток, начал я зашибать копейку. Мы ее тогда по- культурному начали называть: авиабереза. А то раньше — просто по-деревенски: чечетка, и все. Про нас с Соболевым Иваном даже газетка писала: стахановцы.

Он рассказывает о той березе-чечетке, из которой делают что-то такое для самолетов. Она растет там, в самой глуши, куда другие могут пробраться только зимой, когда замерзнет болото. Где-то там, на одном из тех болотных островов, где фашистам не найти Верочки. Только бы он, Середа, не заблудился. Только бы дитятко молчало…

«Ой, мамочка, опять!.. Опять споткнулась, упала, уперлась одной рукой, чтобы встать. А рука сквозь траву ушла в грязь по самый локоть… Спасибо тебе, Иван, снова ты помог. А малышка опять заплакала. Ах, да тише ты, тише, горе мое!..»

— Кабы я не знал дороги, не повел бы, — бубнит впереди все тот же голос. — Доведу. Там мы как у бога за пазухой просидим. Вот только музыки у нас слишком много. Услышат немцы — и конец. Беда.

— Ну, да тише ты, тише, дочушка…

Женька молча шел за Лидой, перемогая боль, молча слушал плач малышки, бесконечное гудение Середы и думал:

«Почему он так крикнул Сивому: «Все, войне конец!»? А палец, который он даже с каким-то удовольствием нам показал?.. Почему он, этот вояка, насильно вытянутый недавно из хаты, этот вахлак, теперь вдруг оказался в начальниках? Он проведет и спрячет… Только вот Лида ему мешает. И даже не Лида, а Верочка… Почему он забыл и об убитых друзьях, и о том, что сегодня творится в деревнях, — сколько наших отцов, ребятишек и девушек расстреляно или сожжено с утра? Может, Шурка совсем не убит, а только ранен? Может, ему сейчас надевают на шею веревку, а он, как всегда спокойный, молчаливый, собирает последние силы, чтобы плюнуть в глаза палачам? А где товарищи, вся бригада?..»

…Под вечер путь им преградила речка. Она была неширокая. Середа нашел хворостину, стал мерить глубину. Нельзя было даже понять, где начинается дно: хворостина уходит и уходит… Нашли неподалеку ствол сухой осины, лежавший еще с зимы. Перекинули — как раз хватило. Проверить, выдержит ли, пошел Федорин Иван. Он разулся на всякий случай и оставил оружие. Перешел, выдержала. Тогда пошел Середа с автоматами. Женька остался последним, потому что Лида стояла сбоку, выжидая.

— Дашь, может, Верочку мне, — сказал он. — Ты же измучилась.

А она как-то странно на него посмотрела и только сказала:

— Иди.

— Да что ты, Лида?

Она повторила так же:

— Иди. — А потом прибавила: — Да куда тебе, Женя! Пройди хоть один.

Перейдя на ту сторону, Женька стоял и, бледный, молча смотрел то на босые, черные ноги женщины, на диво уверенно, твердо ступавшие по осиновой жерди, то на руки, державшие девочку. Казалось, никакая сила не способна оторвать эти ноги от кладки, а руки — от ребенка.

Перешла! Перешла и опять поплелась за ними.

А Женьке хотелось прямо спросить: «Ты не веришь? Не веришь и мне?» Но спрашивать было страшно: а что, если она так же решительно, как дважды сказала «иди», ответит «не верю»?

5

Ах, опять этот плач!..

Девчушка до этих пор знала одно. В это время еще вчера на столе рядом с кроватью горела лампа. А она со своей мамой лежала под легкой дерюжкой. Лежала, правда, только мама, так как дочурка, как всегда, требовала своего. Кому какое дело, что она уже сыта, что пора бы подложить под пухлую розовую щечку маленький кулачок и спать, сквозь сон причмокивая губками! Кто станет оспаривать святое право младенчества? Девочка будет не только сосать: она поднимет глазки на мать и шаловливо улыбнется. Пускай только мама попробует не засмеяться в ответ. Она начнет целоваться, воркуя, покусывая первыми зубками мамины губы. А потом, победив наконец, опять привстанет, поднимется и, нырнув, снова прильнет к груди.

А сегодня вдруг нашелся зверь, забравший у малышки сразу все. Вокруг темнота, холод, вместо горницы — лес. Мать сидит на земле, поджав холодные ноги, прижимает к себе свое сокровище и только чуть слышно, беспомощно шепчет:

— Рыбка… милая… что ж тебе дать?

Зверь выгнал их из родного гнезда, преследовал их пулеметами, минами и бомбами, иссушил в груди матери молоко…

И вот девочка напрасно пытается его вернуть. Уже не для забавы только, не для игры. Первый раз в жизни ее заставили испытать голод.

Она плачет. Это тихий и страшный плач…

А тут рядом в темноте кто-то ворочается на траве и опять недовольно бубнит:

— Эх, чтоб тебе… нет от тебя ни днем, ни ночью покоя. Доведешь ты нас до погибели…

— Кто тебя доведет? Скажи ты мне, кто тебя доведет? Ну скажи, что ты говоришь?!

Лида хотела еще что-то прибавить, но вдруг, снова представив весь ужас своего положения, она заплакала:

— Ах, Андрей, Андрей, был бы ты жив, видел бы!..

…Андрей видит. Он здесь. Он стоит перед Женькиными глазами, слушает, как горько плачут самые близкие ему существа. Презрительно и печально прищурив серые глаза, он говорит: «Эх, вы!..»

И за этими словами — боевые друзья, ночи засад и стычек, первые радостные сводки… И то время, когда они, еще до вступления в отряд… да какое там, собственно говоря, вступление! Тогда и отрядов еще не было, когда они, молодые комсомольцы, собирались в хате старшего товарища, Андрея, на хуторе и обсуждали с ним, с чего начинать…

Вот и Шура Сучок…

Вы читаете Рассказы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату