Машека[5] воевал с панами. И я тут этой штукой не коня погонять буду. Ему уже и палица не поможет.

Мальчик смотрел то на пахаря, то на худую конягу, то снова на пахаря. Тот самый Микола — добрый, веселый, чубатый парень, которого он видал и босым, и в лаптях, и в сапогах, — показался теперь мальчугану таким огромным и страшным с этой своей палицей… Страшным, конечно, для тех, кто не дружит с Миколой, не для Даника.

— Ну, иди, из-под рубашки да под рубашку, — улыбнулся Микола, пряча безмен за пояс. — А ты, брат Данила, смотри молчи об этом. Я не разбойник. Я только здесь вспомнил про этот безмен. Там, за горкой, — он показал рукой на холм, куда тянулась узкая недопаханная полоса, — меня поджидают. Марко Полуян решил проучить голяка Кужелевича. Одному пану солтысу боязно, так братца позвал. Того, что в примаках живет, в Микуличах. Меж собой, кулачье, грызутся, а как на нашего брата, так — вместе. Сидят там да покуривают, ждут… Ничего, покажу безмен — не полезут. Ну, ты иди, брат, а то в школу опоздаешь. Ну, гнедой, потащили!..

В школу Даник опоздал. Пан Цаба поставил его в угол на колени.

Глядя на стену, исцарапанную ногтями и исчерканную карандашами его предшественников, Сивый думал о том, что сейчас делается там, за горой. Там, где Полуян с братом встретили Миколу. Эх, и барабанит небось по их спинам палица! «Это им не ко мне и не к моей маме цепляться! Это им не кто-нибудь — Микола!..»

Такой друг все может, все знает. Он и про «храпку» эту объяснит.

Даник оделся и побежал к Кужелевичам.

Однако и Микола не мог ему ничем помочь. Положив на лавку свой молоток и колодку (Микола еще и сапожник!), он взял Даников «элемэнтаж» и стал размышлять вслух:

— Конская морда — храп. Еще храп — гололедь без снега. Но тут это все не подходит… А во что ты, когда рыбу удишь, заворачиваешь своих пескарей? В тряпку. Может, оно и по-польски так — тряпка-храпка, а?

Сивый шмыгнул носом и задумался. У них только Иван Терешко рыбу в лоскут заворачивает. Но у него и плотички бывают, и окуни. Даник делал иначе. Он выпивал из бутылки молоко, а потом, как поймает рыбку — туда же, в бутылку. Одного за другим запихивал через горлышко скользких, холодноватых пескарей, часто менял воду, а они почему-то всё разевали рты. Сыпал он туда крошки хлеба, и казалось, рыбки едят. Жуют, жуют, пока наконец не подохнут…

— Да нет, дядя Микола, — сказал он, — храпка — это не тряпка. Тряпка — по-пански шматка, вот как мы в школе доску вытираем.

— Ну, так я, брат, не знаю. Я, брат, в ихнюю школу и дня не ходил.

— А что же учитель? — отозвалась из-за прялки Даникова мама. — Ему лишь бы деньги огребать?

Старик Кужелевич, дядька Рыгор, лежал на печи, только лапти виднелись. Думали — дремлет, а он заворочался и говорит:

— А ну его, этого учителя! Какой он поляк! Он же из Березовки. Я и отца его знаю, и его самого. Из богатой хаты, ничего не скажешь. В Несвиже учился, по-русски. А теперь вот в панскую шкуру вырядился. Уже, вишь, и паню себе отхватил, женился. Окопался неплохо. А нашего брата, даже который и грамотный, учителем небось не поставят. Да не каждый и пойдет, как этот Цаба. Храпка, шмапка. Калечат только! Скорей бы уж на них управа какая-нибудь нашлась. То пан полициант, то пан секвестратор[6], то пан Цаба — все на нашу мужицкую шею…

Даник не спускал глаз с Миколы. Друг его встал, подошел к полке и снял с нее какую-то книгу.

— Это Купала, — сказал он. — Тот самый, что и про Машеку написал. Помнишь? — подмигнул он Данику.

— Ыгы, — так же заговорщически улыбнулся Сивый, вспомнив безмен.

— И обо мне он написал, — перелистывая книгу, говорил Микола. — Вот гляди, стих: «Я швец- молодец». И о тебе написал. О тебе и о твоей маме. Сейчас найдем… Ага! Ну, слушай.

Это был разговор бедной матери-крестьянки с сыном своим, который пас чужих коров. У мальчика было то, чего Даник навсегда был лишен, — отец и братья. Было и то, чего он еще не успел испытать, — служба у чужих людей. Было, однако, главное, что роднило Сивого с тем пастушком, — горькая доля.

Микола, стоя посреди хаты, читал:

Как проходит в наймах лето Пастуха, Спроси, мать, у птицы этой — Канюка. Ты спроси у этой тучи, Полной слез; У цветка над этой кручей Среди лоз; Этой груши среди поля И болот: Все моей тяжелой доле Ведут счет.

Ну, и вот что ты, брат Данила, должен запомнить навсегда:

Ты не жалуйся, матуся, На судьбу, Как я силы наберуся, — Все смогу.

Вот так, брат, и записано. Понятно?

Даник в ответ мог вымолвить только свое «ыгы». За него ответила мать.

— Хорошо-то как, боженька! — вздохнула она. — Слышала, Алена, а? — обернулась к Миколовой матери, тоже переставшей прясть.

— Ну что, Даник, — сказал Микола, — хочешь научиться это читать?

— Ыгы!

— Коли «ыгы», так иди сейчас выучи свою «храпку», а вечером приходи.

И вот наступил вечер, когда еще один белорусский пастушок с мужицкой жадностью стал твердить — чтобы запомнить на всю жизнь — тридцать две буквы на этот раз уже не чужой грамоты. А после того была ночь, когда в старой, занесенной снегом хатенке долго не мог уснуть маленький человек.

4

Парты в школе старые. Поднимешь доску — и хлоп-хлоп ею, как мать бердом, когда ткет. Очень здорово. А изрезаны они все, исцарапаны! В ямке, где стоит чернильница, полно мусора. А если еще прольешь туда чернила да вынешь чернильницу, руки перемажешь — не домоешься! Тронешь себя за нос или почешешь стриженую голову, а потом дома: «Эх ты, писарь, — скажет мама, — погляди на себя в зеркало, на кого ты похож!..»

Еще отец Даника учился за этими партами. Говорят, что и тогда они были уже так изрезаны. Мама

Вы читаете Сиротский хлеб
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату