В часовне было темно. Единственный маленький огонек теплился в нише, где над местом упокоения святого стояла статуя Святого Носителя Вериг. Двигаясь быстро и с закрытыми глазами, как того требовал обычай, Эллерт прошел на свое место между рядами скамей и преклонил колени. Он слышал шорох ног какого-нибудь послушника, все еще полагавшегося на внешнее зрение вместо внутреннего, чтобы перемещать бренное тело во тьме монастыря. Ученики, прожившие в Неварсине лишь несколько недель и еще не принесшие обетов, также спотыкались в темноте и недоумевали, почему монахи ограничиваются столь скудным освещением. Иногда они падали, но в конце концов все заняли свои места. И снова не последовало никакого сигнала, но монахи поднялись с колен единым движением, повинуясь невидимому знаку отца настоятеля, и их голоса слились в утреннем гимне:
Каждый день наступал этот момент, когда все искания, вопросы и разочарования Эллерта полностью исчезали. Слушая голоса поющих братьев — старые и молодые, ломающиеся по неопытности и дребезжащие от старости, — он сливался с хором. Хастур осознавал, что является частицей чего-то неизмеримо большего, чем он сам, частицей великой силы, руководящей движением лун, звезд, планет и всей необъятной вселенной; что он часть общей гармонии; что если он исчезнет, то во Вселенском Разуме останется пустота, которую уже ничто не сможет заполнить. Слушая пение, Эллерт пребывал в мире с собой. Звук собственного голоса, отлично тренированного тенора, доставлял ему удовольствие, но не большее, чем звук любого голоса в хоре, даже скрипучий и немузыкальный баритон старого брата Фенелона, стоявшего рядом с ним. Каждый раз, начиная петь вместе со своими братьями, он вспоминал первые слова, которые прочел об обители Святого Валентина-в-Снегах, слова, которые приходили к нему в годину величайших мучений и даровали первые мирные минуты со времени туманного детства:
«Каждый из нас подобен голосу в огромном хоре; голосу, не похожему на другие. Каждый из нас поет краткий миг, а затем умолкает навсегда, и на его место приходят другие. Но каждый голос уникален, и ни один не может звучать лучше другого или петь чужую песню. Нет ничего хуже, чем петь на чужой лад или с чужого голоса».
Прочитав это, Эллерт понял, что с самого детства он по приказу отца, братьев, учителей, грумов, слуг и старших по званию пытался петь на чужой лад и с чужого голоса. Он стал христофоро[10], что считалось недостойным наследника рода Хастуров, потомка Хастура и Кассильды, наделенных даром
Забыв о себе и вместе с тем остро осознавая свое неповторимое место в хоре, в монастыре и во вселенной, Эллерт пел утренние гимны. Потом занялся обычной утренней работой, разнося завтраки послушникам и ученикам, собравшимся в трапезной, — кувшины с чаем, от которых поднимался парок, и горячую бобовую кашу; раскладывая пищу в каменные чашки, замечая, как озябшие руки тянулись к посуде в надежде согреться. Большинство ребят были еще слишком малы и не овладели искусством сохранения тепла. Он знал, что некоторые из них заворачиваются в одеяла, которые прячут под рясами. Эллерт ощущал к ним сдержанную симпатию, вспоминая, как страдал от холода, пока разум не научился согревать тело. Но послушники получали горячую пищу и спали под одеялами — а ведь чем больше они будут мерзнуть, тем скорее научатся бороться с холодом.
Эллерт хранил молчание, хотя знал, что ему следовало бы укорить учеников, жаловавшихся на грубую пищу; здесь, в помещениях для детей, еда была обильной и даже изысканной. После принятия монашеского обета он сам лишь дважды пробовал горячую пищу, и оба раза после тяжелейшей работы по спасению путников, заблудившихся в горных ущельях. Отец настоятель рассудил, что охлаждение тела угрожало здоровью, и приказал Эллерту в течение двух дней есть горячую пищу и спать под одеялом. Эллерт настолько научился контролировать тело, что время года не имело для него значения, а еда, горячая или холодная, усваивалась полностью и без остатка.
Один мальчик, изнеженный сын богача из Нижних Доменов, несмотря на рясу и одеяла, дрожал так сильно, что Эллерт, накладывая ему вторую порцию каши (растущим детям позволялось есть столько, сколько им заблагорассудится), негромко произнес:
— Скоро тебе станет лучше. Еда согреет тебя, и, кроме того, ты тепло одет.
— Тепло? — недоверчиво спросил мальчик. — У меня нет даже мехового плаща! Мне кажется, я скоро умру от холода…
Он готов был разрыдаться. Эллерт успокаивающим местом положил руку ему на плечо:
— Ты не умрешь, маленький брат. Ты узнаешь, что человеку может быть тепло и без одежды. Знаешь ли ты, что здешние послушники спят обнаженными на голом каменном полу? И тем не менее ни один не умер от холода. Животные не носят одежды, однако не гибнут от холода.
— У животных есть мех, — капризно запротестовал ребенок. — А у меня только кожа!
— Это служит доказательством того, что тебе не нужен мех, — с улыбкой отозвался Эллерт. — В противном случае ты родился бы пушистым, маленький брат. Тебе холодно, потому что тебя учили, что зимой должно быть холодно, и твой разум поверил этой лжи. Но еще до начала следующего лета ты тоже будешь спокойно бегать босиком по снегу. Сейчас ты не веришь мне, дитя, но запомни мои слова. А теперь ешь кашу и почувствуй, как она перерабатывается в твоем организме, разнося тепло по телу.
Эллерт похлопал по мокрой от слез щеке и вернулся к своей работе. В свое время он тоже восставал против суровой дисциплины, но доверял монахам, и их обещания сбылись. Его тело стало покорным слугой и делало то, что полагалось, не требуя большего, чем было необходимо для здоровья.
За годы своего пребывания в монастыре группы новичков прибывали в монастырь четыре раза. Сначала почти все были требовательными и испорченными, жаловались на грубую пищу и жесткие постели, плакали от холода. Через год-другой они уходили, научившись выживанию, разобравшись в своем прошлом и приобретя уверенность в будущем. И эти дети, включая изнеженного мальчика, боящегося умереть от холода без мехового плаща, покинут эти стены закаленными и дисциплинированными. Взгляд Эллерта невольно переместился в будущее. Ему хотелось узнать, что станет с ребенком, хотя он понимал, что его сегодняшняя суровость была оправданной…
Внезапно Хастур напрягся, чего не случалось с первого года жизни в монастыре. Он автоматически задышал, чтобы расслабиться, но ужасное видение не покидало его.
«Меня здесь нет. Я не вижу себя в Неварсине в будущем году… Вижу ли я свою смерть, или же мне предстоит покинуть это место? Святой Носитель Вериг, укрепи меня!»
Именно мысль о смерти привела его сюда. Он не был, подобно некоторым из Хастуров, эммаска — ни мужчиной, ни женщиной, долгоживущим, но, как правило, стерильным существом. Хотя в Неварсине были монахи, родившиеся такими, и лишь здесь они нашли способ жить в мире со своей природой. Нет, с самого детства Эллерт сознавал себя мужчиной и воспитывался соответственно, как подобает потомку королевского рода, пятому в линии наследования трона Доменов. Но еще в детстве у него возникли трудности иного рода.
Юноша научился прозревать будущее еще до того, как научился говорить. Однажды он не на шутку испугал отца, обрадовавшись тому, что тот вернулся домой на черной лошади, а не на серой, как собирался сначала.
— Откуда ты знаешь, что я собирался вернуться на серой лошади? — спросил отец.
— Я видел, как ты едешь на серой лошади, — ответил Эллерт. — Твоя переметная сума отстегнулась и упала в пропасть, а ты повернул обратно. А потом увидел, как ты едешь на черной лошади, и все было в порядке.
— Алдонес милосердный! Я действительно едва не потерял переметную суму на перевале. Если бы это случилось, мне пришлось бы повернуть обратно, почти без еды и питья для долгой дороги!
Очень медленно Эллерт начал осознавать природу своего