— Это правда?.. То, что сказал Бак. О тебе?
— О мой дорогой, мой дорогой! — воскликнула девушка. — Разве ты не видишь?
Дэн чуть вздрогнул и, взяв Кети за руки, заставил повернуться лицом к тусклому свету, проникавшему снаружи.
— По-моему, ты бледна, Кети.
— Побледнела, пока тебя ждала, Дэн.
— Но теперь ты розовеешь, как утром, заалели щеки.
— Разве ты не понимаешь? Это потому, что ты вернулся!
Дэн смежил веки и пробормотал:
— Я помню, мы были рядом — ближе, чем сейчас. Мы сидели здесь, в этой комнате, у огня. И затем что-то позвало меня, и я пошел за ним.
— Дикие гуси… да?
— Дикие гуси? — задумчиво повторил он и встряхнул головой. — Как могли дикие гуси меня позвать?.. Но иногда и такое случается. Меня задержали вдалеке. Иногда я хотел вернуться назад, к тебе, но всякий раз никак не мог сделать первый шаг. Наверное, прошло десять лет, как я уехал?
— Месяцы — месяцы длиннее, чем года.
— Разве? — мягко спросил он. — Я искал в тебе перемены. Черный Барт подметил что-то, но я никак не мог догадаться что. Сегодня я понял, что именно. Сейчас я это чувствую — нечто сродни боли. Оно возникает где-то в животе, Кети. Словно ты вдали от того места, где хотел быть. Странно, да? Я стоял возле тебя. Я держал твои руки в своих, но ты не чувствовала себя рядом. Я хочу идти вдаль, по дороге — рядом. А боль нарастает.
Его голос понизился до шепота, вот уже глубокая тишина лежала между ними, и казалось, что свет, упавший на них, никак не изменит выражений их лиц. Они чуть заметно сблизились; так, что его руки несмело обняли девушку, притянули ближе, пока голова ее не отклонилась назад и лицо не оказалось совсем рядом.
— Это правда, — прошептал он, — что сказал Бак?
— Все неправда, кроме того, что мы вместе.
— Но твои глаза полны слез!
— Это та же боль, что и у тебя, Дэн, те же одиночество и боль.
— Но сейчас она растет. Я чувствую себя так, словно скачу уже три дня без воды, чтобы даже смачивать горло каждый час; по песку, побелевшему от жары; мой конь шатается, и солнце скатывается все ближе и ближе, пока гор не коснется белый огонь. Потом, вечером, я въезжаю в долину, где тенистая прохлада скользит с западной стороны, и стою в тени, ощущая, как кипящая кровь бьет, бьет и бьет в виски, и вдруг — звук бегущей откуда-то сверху воды. Журчащей, холодной, свежей, сверкающей воды, несущейся по скалам. О Боже, вот что означает для меня быть здесь, рядом с тобой, Кети. Будто стоишь утром на вершине высокой горы и видишь проблески света на востоке, и весь мир лежит у моих ног — миля за милей, реки, подобные струям серебра, — они текут и текут в голубую даль. Вот как это бывает, когда стоишь здесь и смотришь в твои голубые глаза, Кети, в их бездонность, пока я не почувствую, что вижу внизу твое сердце. И цвет зари алеет на твоих щеках, и дыхание утра веет между твоими губами, и свет восходящего солнца блестит в твоих глазах. И весь мир мой — весь мир! Два пылающих лесных огня — это я и ты, и когда я жил вдали от тебя, огонь едва тлел, но сейчас, когда мы рядом, ветер раздул нас, и оба огня соединились, запрыгали, заплясали, сплелись вместе. Два горящих лесных костра, но единое пламя — ты чувствуешь это? О, Кети, наши тела — пепел и пыль, и все имеет значение, пока пылает пламя, предающее мир огню.
Глава 35
БЛЕДНЫЙ ЭНН
Даже в Элкхеде в этот день бушевали пожары. В салуне «Джилид» всякий, вероятно, подумывал о том, что плывущий жар, который вдыхали горожане, заменил бы печи, но владелец его, Бледный Энн, придерживался устоев, и когда небо серело — разжигал печь.
Бледный Энн — так его прозвали — имел подлинное имя Андерсон Хоббери Сендринген. Его имя очень ему помогало, когда он предпринимательствовал в Канзас-Сити; за несколько лет до описываемых событий Андерсон Хоббери Сендринген сошел с прямой, но узкой дорожки добропорядочного дельца и нашел пристанище в горах и пустынях, где многие понятия, кроме «шериф» и «трава», теряли свою значимость. Ростом он на целых шесть дюймов превышал шесть футов, и его лицо было настолько бледным и вытянутым, что даже Весельчак Лэнгли казался здоровяком рядом с экс-предпринимателем. В Канзас-Сити его внешность представляла большую находку, поскольку любым похоронам придавала печаль. В Элкхеде это также он с выгодой использовал.
Из любопытства люди приходили поглазеть на Бледного Энна за стойкой, в его высокой шелковой шляпе — он никогда не обременял себя тем, чтобы ее снять. Они приходили из любопытства и оставались выпить — что являлось здесь привычкой.
Путешествующий коммивояжер или патентованный врач предлагали Бледному Энну неплохую долю капитала просто за то, чтобы он, с его лицом, отправился с ними подтверждать слова коммивояжера, но Бледный Энн открыл истинно философский камень в Элкхеде и превращал простое виски в золото.
Эти дни оказались для Бледного Энна гораздо удачнее предшествующих, так как моросящий дождь и прохладный воздух заставляли людей искать тепла, как внешнего, так и внутреннего, которые и предоставлял им Бледный Энн в своем баре. Его проворные руки никогда не бездействовали за стойкой, смешивая напитки или отсчитывая сдачу, кроме того времени, когда он выходил подбросить свежую еду в огонь и шуровал угли в печи длинной кочергой. Этот загнутый на конце металлический прут, который кузнец однажды отдал ему как плату за выпивку, был настолько длинен, что мог служить Бледному Энну даже палкой. Он искал большую кочергу. Хотя у него в зале стояла только одна печь, но в своем роде она являлась гигантом как по широте, так и по вместимости. В эти дни Бледный Энн поддерживал в ней огонь так, что жар проникал к двери, с одной стороны, и в глубь помещения, где стояли столы и стулья, с другой.
С тех пор как толпа, удовлетворяя свое любопытство, потекла мимо стойки Бледного Энна, многие стали оседать здесь и находились в салуне весь день напролет, но часам к десяти вечера веселье с выкриками и пением достигало вершин. Завсегдатаи с печальными лицами, сидевшие тут час за часом, неустанно пряча красные глаза, тоже начинали подавать признаки жизни. У некоторых из них проявлялся скрытый дотоле певческий талант, и они поднимались с мест, снимали шляпы, разверзали бородатые рты и разражались пением.
В тот вечер антиквар, мывший золото в сорок девятые и ничем не занимавшийся с тех пор, хлебнув огромное количество белого виски, вскочил со своего места и выполнил па, восхитившее присутствовавших. Трижды он приземлялся на пол и завершил свое выступление только из-за приступа ишиаса. Два силача водрузили его опять на стул, склонились над ним, и вскоре новая выпивка появилась на столе.
Однако в этом вертепе всеобщего веселья возникли и два островка печали.
В заднем углу зала, куда почти не доставал свет фонаря, сидели Весельчак Лэнгли и Мак Стрэнн. Чем больше пил Весельчак, тем больше бледнело его лицо, пока совсем не побледнело так же, как и у самого Бледного Энна; что до Мака Стрэнна — он вообще редко пил.
Целый час прошел, пока один из них заговорил, хотя Лэнгли произнес свою реплику так, словно отвечал на вопрос:
— Он очень много о тебе слышал, Мак. Он не так глуп, чтобы прийти в Элкхед.
— У него не было времени, — пояснил гигант.
— Не было времени? Все эти дни?
— Подожди, пока собака не оклемается. Он придет за собакой в Элкхед.
— Но, Мак, след смыло давным-давно. Тот ветрюган на следующий день замел бы любой след поменьше, чем от большой повозки.
— Для той собаки это не имеет значения, — терпеливо объяснил Мак Стрэнн.
— Ну хорошо, — проворчал Весельчак. — Я вскоре возвращаюсь домой. Я не собираюсь зарыться в монеты, как ты, Мак.
Тот не ответил, но его глаза невидяще скользнули по залу, и пока его голова описывала дугу, Весельчак