сопровождая трактор, двинулась обратно.
— Он самый, — ответила Хмелько. — До озера ваши земли, за озером — павловских бригад. — Она взглянула на Леонида и спросила: — Ведь вы еще не осматривали свои владения? Хотите, покажу? Я все границы знаю.
— На мотоцикле? — спросил Леонид.
— Уверяю, риск небольшой, — с привычной развеселой улыбочкой ответила Хмелько. — Зато быстро осмотрите все границы. А меня Северьянов просил узнать, когда Иманбай перегонит табун на новое место.
— Что ж, поедем после обеда, — согласился Леонид.
Около полудня были пущены все тракторы. Они разошлись по своим загонкам на двухсотгектарной клетке и работали безотказно. Почти два часа Багрянов и Черных помогали трактористам прокладывать первые борозды, а прицепщиков учили регулировать плуги и брать лемехами весь пахотный слой — к сожалению, он был неодинаков на клетке, и это сильно осложняло дело. Половина бригады — первая смена — обедала в борозде, а после обеда Леонид, несколько успокоенный тем, что начало все же было сделано, выехал с Хмелько осматривать границы отрезанного бригаде степного массива.
К этому времени ветер заметно ослабел, и, хотя все еще неслись рваные тучи, солнце пробивалось чаще и светило сильнее. А на западе, по горизонту уже текла тихая реченька чистой весенней голубизны.
…Иманбай покидал Лебединое озеро.
Шли последние сборы. Перед дверью в низкую, раздавшуюся вширь халупу из самана с крошечными окошечками, похожими на застекленные норы, стояла серая кобыла Иманбая, запряженная в рыдван; вороной жеребенок, изгибаясь, то и дело толкал морду с розовыми, влажными губами под оглоблю, стараясь изловчиться и добыть материнского молочка… На рыдване, упираясь ногами в передок, на рваной кошме сидела немощная, дряблая старуха, закутанная в потертую, изношенную овчинную шубу и в круглой зимней шапке, отделанной мерлушкой. Старуха держала в руках медный закопченный чайник и, уставясь вдаль невидящим и бесстрастным взглядом, спокойно и безутешно плакала горючими, бесконечными слезами.
Сам Иманбай, высохший и черный, как мумия, в рыжей жер'ебковой шубе, овчинных штанах и лисьей шапке с торчащими вверх ушами, и пожилая женщина, жена табунщика, тоже в зимней одежде, почти неотличимой от мужской, таскали из халупы и укладывали в рыдвгч, позади старухи, разный домашний скарб: котел, деревянные чашки, ведра, кожаные мешки, бараньи шкуры и изъеденные молью кошмы…
У самого хлева, примыкавшего к жилью, кругом обложенного свежим навозом, бьющим в ноздри острым запахом, молодой парень и девушка, одетые более легко и современно — в лыжные костюмы и ватники, — седлали двух молодых жеребчиков, рыжего и солового, и о чем-то потихоньку встревоженно секретничали.
Непрошеных гостей Иманбай встретил весьма неприветливо и некоторое время, как будто их не было рядом, поспешно занимался своим делом, изредка лишь перекидываясь отдельными словами с женой. Но все же он незаметно раза два взглянул на Багряноза; Хмелько он знал, и она не интересовала его. Иманбай сразу догадался, что молодой и не по годам крупный парень в поношенной кожаной куртке, несомненно, тот самый бригадир из Москвы, который уже начал запахивать его пастбища. Зачем он приехал?
Леониду было неловко и неприятно оттого, что он оказался здесь в эти минуты: грустно было видеть, с какой болью табунщик и его семья покидали родной очаг, обжитое место…
Уложив барахлишко и перевязав его веревкой, Иманбай сказал негромко, видимо, самому себе:
— Болды!(Хватит!)
Жена табунщика взяла лошадь под уздцы и повела от халупы, и только теперь Иманбай, видимо смирив что-то в себе, повернулся к Багрянову и Хмельно, которые в выжидательных позах стояли у мотоцикла.
— Ваш апрель — пустое слово, наш апрель — большой месяц! — сказал он тоном выговора и укоризненно, сощурил маленькие, кремнисто мерцающие глазки, чем-то похожие на окошечки в саманной халупе. — Грех обижать лошадка такой месяц!
— А кто же их обижает? — смущенно спросил Леонид.
— Ты! — не задумываясь, выпалил Иманбай. — Сухой лето обижал, худой зима обижал, теперь — ты… Зачем гонял лошадка соленый земля?
— Что вы, да разве я гоню?
— Ты пришел целина — ты гонишь!
— Да живите вы, кто вас гонит? — заговорил Леонид, веря и не веря в серьезность разговора. — Вы можете прожить здесь еще недели две, а то и больше. Никому вы не мешаете. И лошадей, пожалуйста, пасите. Вон сколько места!
— Не мое место! Твое место! — упрямо и обиженно пробормотал Иманбай, и стало ясно, что он уже до предела растравил себя своей обидой. — Наш апрель не кончался — лошадка туда пойдет! — И он махнул рукавом на восток.
— Но сейчас же еще холодно! Где вы будете жить?
— Мы живем всякий место! — гордо произнес Иманбай.
— На Бакланьем есть рыбачья избушка, — пояснила Хмелько.
— Собачья избушка! — весь кипя, с ненавистью поправил Иманбай. — Свой дом, — сказал он вдруг с гордостью и простер руку в сторону своей халупы, — вон какой дом бросай, живи чужой собачья избушка! Чей такой закон?
— Она ваша, собственная? — спросил Леонид, кивнув на халупу.
— Моя, собственна! — вдохновенно подтвердил Иманбай, и его зрачки на мгновение блеснули особенно ярко. — Сам делал, своя семья! Глина месил, дверь делал, рама, крыша — все! Все лето работал! Вот! — И он выбросил вперед небольшие кулаки, обтянутые задубелой, потрескавшейся кожей.
— Ну, так вам, вероятно, заплатят за нее?
— Кто платит? Колхоз платит? А где деньга? Где деньга? — подступая к. Леониду и вытягивая морщинистую шею, быстро заговорил Иманбай. — Ты прогонял — ты давай деньга! — воскликнул он, внезапно выпрямляясь.
— И много? — с едва приметной усмешкой спросил Леонид.
— Десять тыща, — вполне серьезно ответил Иманбай.
— Слушай, Иманбай, — вмешалась Хмелько. — Зачем же с него-то требуешь? Целина-то чья? Колхозная? Колхоз и заплатит. Да ведь правление уже постановило, разве не знаешь?
— Знаем, знаем, все знаем! — ответил Иманбай, замахав перед собой руками. — Председатель-та сказал: деньга нет — трудодень писать будем! Зачем мне трудодень? Ты деньга дай! За работа деньга надо!
Он вдруг как-то странно переменился в лице, точно увидел что-то другое на месте Леонида, угрожающе вскинул руки и, вытягиваясь на носках, дико, со слезами на глазах прокричал:
— Ант аткир! Ант аткир! (Будь проклят!)
Иманбай был в таком исступлении, что Леониду показалось, он вот-вот упадет на землю. Но табунщик, весь в слезах, круто повернулся и, сильно размахивая руками, быстро пошел следом за удаляющейся в степь телегой. Сын и дочка Иманбая, верхом на молодых жеребчиках, уже тронули с места бродивший вдали табун молодняка…
Постояв некоторое время с опущенной головой, Леонид побрел бесцельно в сторону озера. Плоские берега его были залиты вешней водой, и здесь, на небольшой волне, среди торчащих кустиков куги, раскачивались стайки чернети; подальше начиналась желто-белесые, высоченные, кое-где прибитые ветрами камыши, скрывающие главное плёсо, — там голосисто перекликались гуси…
Когда нога стала слегка вязнуть, Леонид остановился и, всматриваясь в просветы среди зарослей камыша, где, вероятно, были тропы, проложенные летом конями, стараясь увидеть на озере гусей, задумчиво произнес:
— Проклинал он меня, что ли?
— Ой, да не переживайте вы, ради бога! — недовольным голосом воскликнула Хмелько. — Если здесь распустить нервы, зачахнешь в одно лето!
— Но вы слышали, как он кричал? — Да, ему, конечно, нелегко…