Александр Валентинович мычал что-то невразумительное, Марина Владимировна рассердилась и заявила, что он разговаривает так, как будто ничего особенного не произошло и «как будто его хата с краю, тогда как…». Но тот повесил трубку, и испуганная дама не поняла, явится он или нет. Александр Валентинович приехал, правда уже тогда, когда привезли пострадавшую.
Кэт полулежала на диване, растерзанная и грязная, лицо ее было покрыто ссадинами, лоб в неряшливом сбитом бинте, на стуле валялся грязный грубый чужой носовой платок в крови. Она ничего не узнавала, истерически взвизгивала. Суходольский встал в углу, в тени, не проронил ни слова. Мулевич ахал, бегал по комнате, Марина Владимировна суетилась с тазом, уговаривала сестру помыться, та, видно, не понимала, что от нее хотят. Рувим Савельевич сидел за столом в кашне и шапке и, ужасаясь, пил коньяк рюмку за рюмкой.
— Я совершенно не пьянею… — шептал он.
— Когда же вы, наконец, ее умоете? — грубо, как он никогда здесь себе не позволял, спросил Суходольский, — Ведь у нее весь нос в крови, в каких-то нашлепках…
Марина Владимировна его обрезала, напомнила, что он сам виноват. Суходольский снова надолго замолчал. Кэт умылась, ей дали коньяку, засмеялась. Она смеялась длинными, ровными восклицаниями, словно училась произносить этот звук: ха-ха-ха! И прерывая речь невеселым хохотом, принялась рассказывать. Она рассказывала автоматически подробно, возобновляя все детали, все мелочи, которые отпечатались в ней за те страшные десять минут. Она рассказала о скользких тротуарах и о фонаре в сучьях, о галках и, как затверженную, повторила всю ругань, которой бандиты помогали работе. Она дословно воспроизвела все комбинации Бамбука из святителей и пролетариата, короткую матерщину Лапши-Жижи, — память извергала услышанное без задержки и искажения. Ее никто не прерывал, щепетильный Мулевич застыл, раскрыв рот, Марина покачивала ласково головой за каждым загибом, — в тот момент все казалось естественным, даже эта неестественно открывшаяся пропасть бессознательного. Александр Валентинович забивался все дальше в тень, в угол. Кэт, по мере того как приходила в себя, все пристальнее останавливала на нем взгляд, приподняла голову с подушки и наконец вовсе не отводила глаз от угла, где за пианино, в полутьме, матово белело бледное лицо. Теперь она обращалась только к нему.
— Я бросилась бежать! Меня ударил бандит в полумаске ладонью по шее, это дало мне силу. Я бежала, боялась дышать, не то что крикнуть. Выбежала к стене Страстного, с Малой Дмитровки повернул извозчик с каким-то толстяком. Я бросилась к ним и закричала: «Обратно, обратно! Поверните лошадь обратно!» Толстяк страшно растерялся, — полуголая, растерзанная женщина, в мороз, — мы повернули, проехали по больничному проезду, и я видела, как грабители совершенно спокойно разошлись. Я испугалась, как бы они не увидали меня, — мне казалось, что теперь, увидав во второй раз, они наверное не пощадят. Толстяк все спрашивал: «Неужели мы поскачем по Трубной? Зачем нам к Трубной, — ведь это же дно!» Извозчик объехал бульвар и, нахлестывая лошадь, понесся обратно к Страстному. На Страстной сразу толпа, милиция. Милиционер направляет меня в отделение, я боюсь одна, тут вызывается провожатый — какой-то рыжий усач в бекеше. Мы берем нового извозчика в Дегтярный переулок, где отделение милиции. Провожатый прижимает изо всей силы за талию и все время, как попугай, повторяет: «Барышня, со мной вы не бойтесь!» Я отодвигаюсь и твержу свое. В аптеке переполох. Дежурный, вместо того чтобы сделать перевязку, кричит: «Ой, я боюсь крови, уберите ее!»
Кэт уронила голову на подушку и захохотала. Смех смешался со слезами. Пострадавшая вероятно впервые поняла всю жалкую беспомощность своего положения, всхлипывала, сморкалась в грязный чужой платок.
— Ах, что же это за безобразие, беспорядок!.. И без помощи, совершенно без помощи! Я сама кое-как замотала голову, мне помогал только пьяный усач, да и то в своих целях. Только в милиции он понял, что я не побитая проститутка, а приличная дама, которую ограбили. Когда приехал Рувим, он смылся, даже не простившись. В эту ночь было несколько налетов и какие-то калеки, избитые, испуганные люди сидели на скамейках. Старый еврей стонал и скулил об отрубленных пальцах, укачивал руку в тряпке как ребенка, — ему отрубили пальцы налетчики, когда он открывал дверь и пытался задержать ее на цепочке. Он корчился от боли, но сидел как все, в очереди, — я за ним, — мы ждали очереди, допроса и протокола. Меня тошнило от всего пережитого, от страха — как от голода. Вдруг вводят какого-то матроса. Он, видимо, занюхан, челюсти так и ходят. Соседи меня спрашивают: «Это ваш матрос?» Меня позвали к начальнику, там я рассмотрела арестованного. Он был широкоплечий, крепкий, бледный, встал передо мною в позу, два милиционера с револьверами рядом, какие-то люди кругом, а он начал декламировать, завывать как в Камерном театре: «Женщина, я никогда не видал тебя. Неужели ты можешь предать невинного?» Он завывал и извивался. Мне стало совсем противно, совсем до рвоты, никогда еще не испытывала я такую злобу на человека. Я сказала: «Да, похож!» Впрочем, он оказался вовсе не матрос.
Суходольский — это все заметили в комнате — хрипло кашлянул, сделал два шага к столу, сказал:
— Да, конечно, не матрос. Простите… Марина Владимировна, можно мне вина?
Он наливал дрожащими руками, расплескивая вино на скатерть.
— Да, да, это был не тот, не мой матрос, совершенно другой. Я помню своего грабителя, раза два на него упал свет из-за деревьев. Других не помню, так в памяти туман, а этого из всех и на всю жизнь… Но и тот матрос, которого привели, был захвачен милицейским обходом около театра, он рылся в дамской сумочке, считал выручку. Про сумочку я сказала, что она похожа на мою, хотя у меня никогда не было такой сумочки, это была вещь какой-то дешевой проститутки. «Меня расстреляют за твои слова!» — провыл грабитель, я ясно поняла, что это бандит, его увели куда-то… Я не раскаиваюсь, надо мстить, как можно, я имею право за то, что вытерпела, за ужас, за полную нищету… Ведь я прямо из лап смерти. Меня били. Я — нищая. И Марина пострадала, ее браслет, палантин мы носили пополам…
Она сжимала кулаки и грозила окнам, и Марина Владимировна сжимала кулаки. Мулевич заметил и сказал об этом. Александр Валентинович поглядел на всех («так, как будто он нас впервые увидал», — как впоследствии определила допрошенная мной Марина Владимировна), произнес раздраженно, даже со злобой странную фразу:
— Не огорчайтесь, господа. Я уверен, я обещаю, что вы получите свои вещи.
— Откуда вы так уверены? — спросил Мулевич.
Но Суходольский пропустил мимо ушей, ушел поспешно, заявил, что на службу придется пойти рано, а уже рассвет.
Как переживал Таракан, он же Суходольский, он же Щепотьев, этот случай, внутренние колебания и так далее, — все это осталось нераскрытым. Мы можем судить только по внешнему. В первые же дни он совершил несколько диких поступков, как будто сошел с ума и наглухо забыл об опасности, которой подвергало его малейшее подозрение, чему он давал повод. Но и в этом проявилась та же черта — все забывать, все игнорировать, когда добиваешься какой-то цели, вернее удовлетворения своего чувства. В данном случае заиграла странная какая-то ненависть, желание расквитаться, унизить тех, с кем связал нелепый случай.
Рувим Савельевич на другой день встретил Суходольского на улице, хотел осведомиться, почему тот не зашел накануне вечером — его ждала Кэт, но тот проскочил мимо, ясно сделал вид, что не узнал, — не поклонился. А они всегда так радостно встречались на улице, перекидывались восклицаниями. Прошло еще два дня. Он не посетил Кэт, не справился даже по телефону о здоровье, о состоянии, о костюме, — та и в деньгах нуждалась, Кэт к нему заходила несколько раз, дома не заставала, сказали, что он не ночевал все эти дни, забежал только как-то утром, на записки ее не отвечал, на службе не появлялся. Словом, пропал человек.
Все эти дни он прожил в Черкизове у Бамбука, пил, нюхал кокаин. Вещи Кэт были собраны, проверены, вычищены, приведены в порядок. Он часто развертывал, рассматривал, хвалил меха, ценил, а потом вдруг заводил такое, отчего Бамбук супился и чернел. То он хотел все выбросить и сжечь, то отослать по почте, и все говорил, говорил неустанно. Бандиты не понимали его разглагольствования. Однажды он заявил, что «никакого возврата не может быть, буржуазный уют ему противен». Лапша-Жижа криво усмехнулся и злобно сказал:
— Ты все к буржуям подсучивался. Плохие игрушки.