ставней. Жирная прохлада с запахом олифы, матраца, его пиджаков, обуви. Наткнулся коленом на толстый поручень пресмыкающегося стеганого кресла и опустился в сиденье, как в пружинную пропасть.

Да, это у Розанны зубы молодой прачки, той, которая предстает от созерцания липы. Такая прачка условна, как на картинке восемнадцатого века, эдакое царскосельское воспоминание… Ее зовут Розанна. Странное имя, словно его вытащили из провинциального буфета. Рудаков счастливо рассмеялся, в комнате стало светло, глаза привыкли. Зеленые доски света пробивались в щели ставней, их тепло обладало напором. Пространство предстало ему сетчатым, ячеистым. Не в такой ли полдень греческому мыслителю пришла догадка об атомном строении материи (ведь она возникла умозрительно)? Такие имена выдумывает разгоряченная провинция — Кривой Рог, Евпатория, Темрюк, — там неважно знают русский язык, обожают его красоты и творят новые имена. Розанна походит на Екатерину, жену Петра Первого! Рудаков готов был воскликнуть: «О, как глубок мой мир, как многоголос, как полон памятью. Я плыву в реке великих событий, барахтаюсь в истории — и все это сделала она». Она дала вкус орешкам липы, если ему захочется их пожевать, чтобы из их слизистой клейкости, похожей на первозданную протоплазму, вывести на кончик языка какую-нибудь древнюю детскую радость. (Мальчик ввел оседланную лошадь в канаву, иначе не дотянешься, втыкает носок ботинка в стременной ремень, чтобы повыше, утверждается в подушках казачьего седла. Лошадь, качнув его, трогается широким, жестким шагом, он вот-вот въедет в знойное небо Тамбовской губернии, но нравное животное не слушает повода, добредает до конюшни с ее кожаными ароматами. Приходит отец, управляющий хуторами помещика Брянчанинова, и уезжает в поля.) Говорить с Розанной обо всем этом немыслимо, у нее в ходу едва ли двадцатая часть нервных клеток, которые у Рудакова все пущены ловить и осмысливать ощущения. Она не глупа, но вульгарна, торговый, земной рассудок водит ее по земле, и лишь иногда страсти разрывают его плотную оболочку. Но, увы, покушаясь на ее образ, Рудаков тут же искал ей оправдания.

«Это наблудили говоруны и борзые перья, — размышлял он, — что есть какая-то разница в богатстве внутренней жизни образованного и необразованного человека, один все громогласно именует и носится весь нараспашку, другой даже себе стыдится признаться в тонком переживании». Однако, что ни говори, Розанна любит лишь смех, возбуждаемый скабрезностями. Рудаков легко доставлял ей это удовольствие, овладев секретом находить подобия самые неожиданные; он так расширил границы уподоблений, что стоило ей произнести слово, а ему лишь ответить не сразу, — она начинала хохотать, словно ее щекотали. Так он заставил даже паузы развлекать ее. Однажды она сказала: «Ты (чуть ли не с первого дня она начала это „ты“) очень культурно разговариваешь». Рудаков не сразу понял, в чем дело, ему не хотелось признаться, что дама не очень прихотлива и что их роман — это только обыкновенная курортная интрижка. Он был серьезный человек, серьезность приехала с ним из Ярославля. Там он постоянно находился в напряженной борьбе со своим телом, с его усталостью, с низменными его наклонностями, но борьба даже не очень и обременяла, и он ни в чем себе не отказывал, живя в сущности монахом. Он замечал, что если ему начинала нравиться женщина, то особенно спорилась чисто изобретательская работа, и он часто раздувал и прерывал такие «нравленья».

В дверь стукнули и сразу открыли, вошел его грех. Вошла сменная горничная Леля с тряпкой и щеткой, девица лет семнадцати, со стеариновым цветом лица, но тонкая и стройная, вся в полете своего возраста. От нее так и несло неблагополучием юности. Даже когда она спрашивала: «Можно подмести?» или «Ключ вы оставите в конторе?», то и тогда ее тонкий, ее язвительный пискливый голосок звучал чем-то посторонним и тревожным: вероятно, мольбой судьбе увидать и почувствовать что-нибудь необычайное, из ряда вон выходящее, наслаждение или горе все равно, лишь бы страшной силы и сложности. Рудаков часто заставал ее внизу при входе за книжкой, она читала толстые растрепанные книги приложений к «Родине» и «Пробуждению», ядовитое наследство: тайны королевских домов, похищенные колье, трущобы, миллионеры, наркоманы, элегантные жулики. К тому же и читала она неправильно и вычитывала лишь то, о чем бредили ее соки.

Надо сказать, что Рудаков постепенно подымался по уступам ощущений до только что пережитого восторга перед созерцанием липы. Увы, высокой душевной распущенности предшествовал мелкий курортный азарт! Отдохнуть бы, потешить себя погоней и ловлей удовольствий, — а все еще сковывала забота о репутации, какая-то нерешительность, черт ее знает. К тому же жил он не в санатории, где все очень быстро знакомятся, а в какой-то дурацкой семейной даче: провинциальный типаж и рахитичные дети. С тех пор, как он впал в немилость у начальства, блага жизни заметно оскудели.

Однажды вечером шел дождь. Леля, чтобы не шлепать по лужам, долго возилась в соседней комнате, где жила красная седая моложавая грузная старуха, способная кричать, смеяться и плакать целые сутки; чаще всего был слышен ее мяукающий гавайский смех. Так вот это соединение старческой энергии и запоздалого жеманства, едва стягиваемое короткими ситцевыми капотами, куда-то отлучилось. Слышно было сквозь дверь, заставленную шкафом, Леля мыла чайную посуду. Неожиданно во всем городе погасло электричество. Тьма словно добивалась хлынуть в комнату сырым холодом. Рудаков вышел в коридор, щупая стены, попросить у кого-нибудь спичек. Из комнаты старухи пробивался свет: он открыл дверь. Леля стояла и любовалась свечкой. Вошедший смутил ее, она повернулась к нему в упор. Она подала ему спички. Он поймал ее в объятья. Девушка без усилий выскользнула, он провел рукой по ее груди и коснулся губами щеки, которая пахла самоварным дымом. Холодная прядь ее волос ударила его, как струйка воды. Она убежала и тихо юркнула по лестнице вниз. Рудаков даже струхнул, — не жаловаться ли заведующему. Оба не сказали ни слова. Желтое пламя электричества ударило его по глазам, коробка спичек оказалась под ногами раздавленная, он по дождю пошел ужинать, хотелось надеяться, что можно диетической макаронной запеканкой заесть дурной вкус от происшествия. Легкое увечье покоя: оступился — разойдешься.

Однако именно так, а не иначе, именно из мелких досад, неловкостей чаще всего возникают сложные отношения. Уже на другое утро, возвращаясь из ванн, он наткнулся на Лелю, которая дежурила в вестибюле дачи, посиживая с книжкой на плетеном диванчике. Теперь, когда возникли отношения, Рудаков увидал, что она неприятно узка, худа, дурен цвет лица, белесы глаза и волосы, нос розовый, — не сложилась, и неизвестно во что сложится. Он почувствовал еле заметную судорогу в углах губ, приходилось улыбнуться. Леля хмуро взирала в зеркало напротив и в зеркало же усмехнулась. Больше ничего не произошло. А утро было испорчено. Как прекрасно, если бы весь случай превратился для нее в сон: огненная лапа прошла по груди, жгучий поцелуй, и пусть томят ночные мечты, о которых пишут в ее растрепанных книжках.

Но одно — прошествовать мимо, когда девушка прикована дежурством к дивану, и совершенно иначе обстоит дело, когда она является к вам убирать комнату, а вы горите от беспредметного вдохновения.

— Что вы там возитесь около умывальника? — неестественно громко спросил Рудаков.

Девушка вздрогнула, выронила щетку, которая ударилась с высоким, каким-то визгливым стуком. «Ничего не забыла!» — подумал он, досадуя на нее и довольный собой.

— Почтальон не приходил? Я жду очень важных писем. Мне кажется, что я заехал в захолустье и могу здесь завязнуть. А кто-то должен позаботиться и вырвать меня отсюда. Сижу здесь случайно, совсем как на полустанке.

Он замолчал, прислушиваясь к себе. Волна за волной, его обдавало внутренним жаром. Стройный, созерцаемый в восторженном покое мир комнаты, рассеченный досками золотисто-зеленого, фольгового света, слоистый атомный мир, поразительный по чистоте и элементарности, вдруг, словно его заволокло дымом, замутнел и потерял очертания. Он превратился в выцветшее, застиранное, непонятное, таинственное, от запаха до последней складки платье девицы, которая растерянно подымала щетку. Рудаков оцепенел. Все разнослойное, разноокрашенное, разнокачественное, что обычно покоится на месте или течет в человеке строго определенным путем, теперь, как под ударом, смешалось, поползло с пазов. Смута сменила порядок. И, словно от резкой перемены позы, зашумело тяжело в ушах. «Подойти к ней или не подойти?» — мысленно шептал Рудаков, и в этой задушенной риторике гремели целые бури желаний. А Розанна? Далекое спасение! Розанна казалась пройденной, как арифметика, что-нибудь в этом роде: молодое и уже не тешащее. Бесплотно-бледный звук ее имени ничего не значил сейчас. Рудаков всем своим широким, большим телом надвинулся на тоненькую, выпрямившуюся девушку, которая взирала на него растерянными и ожидающими прозрачно-зелеными глазами.

— Не надо, — прошептала она, вырвалась и отбежала к двери.

Сколько раз слыхал он эту беспомощную просьбу. Он знал ее лживость и любил себя, когда торжествовал над ней. Девушка оправилась и, крепко держась за ручку двери, сказала:

Вы читаете Саранча
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату