голосом, однообразно помахивая правой рукой, передавал описание обстановки, в которой очутился, когда трудно было различить, что является беззаконием, совершаемым для пользы дела, а что — прямым преступлением. Он рассказал про мастерскую Гуриевского, где работали в три смены и так спешили, что проба и проверка сжигателей на давление была отменена. В Саранчовой же организации дело приемки поставлено было так, что проходили все аппараты. Он, видимо, не собирался скрывать ничего, не щадить ни себя, ни других, давал, словом, откровенные показания. Тер-Погосов ходил вокруг него, не сводя глаз, Муханов вздрагивал всякий раз, когда слышал из его уст свое имя, Бухбиндер в таких случаях весь всплескивался, закатывал глаза, и один лишь Величко позевывал безмятежно, как будто скучал на обыкновеннейшем заседании.

— Пошли, выпили. Вообще без выпивок, а иногда и кутежей, даже довольно часто, никто бы из нас не выдержал ни этой работы, ни своей совести.

— Насчет совести после. Где бывали кутежи?

— Везде. В ресторанах, но чаще у Муханова.

— Если с женщинами, то в ресторанах?

— Да. Иногда даже в конторе мастерской.

— Мы знаем, что вы и контору мастерской превратили в притон.

— Да.

Он произносил это вяло. Во всей его фигуре появилось что-то, напоминавшее повадки малоспособного ученика, отвечающего урок, который кое-как удалось вызубрить. Но Таня уже давно нашла свой ключ к показаниям Онуфрия Ипатыча: этот ключ было чувство, что она сама сидит на скамье подсудимых, и каждое его слово выдает ее, обнажает самые сокровенные мерзкие помыслы, топит в грязи. Его откровенность была оскорбительна. Он рассказывал, как по требованию подсудимой Мухановой бросился в воду за шарфом и как Тер-Погосов сказал, что умение хорошо плавать может пригодиться. Он излагал все подробности с утомительной точностью, как будто опасался, что иначе не поверят. Прошло много времени, в зале кашляли, выходили, он не переставал, не слабел, не унимался. Ровная речь стала казаться неотъемлемым признаком этой жары, духоты, полумрака. Он напустил целый рой слов, и теперь никто не был властен ни заглушить, ни укротить их. Они вились во всех закоулках зала, как столбы пыли, проникали всюду, оставляя в мозгу странную сухость. Таню они раздражали ощутимо-телесно: казалось, набившись в череп, они рвутся обратно наружу где-то около надбровных дуг. Веремиенко все говорил. Описал обстоятельства погрузки, отплытия, дележа денег, борьбы с Тер-Погосовым, потопления баржи. Петряков встал и плюнул в его сторону:

— Подсучиваешься, гад ползучий!

Председатель неистово зазвонил в колокольчик. Чистый резкий звук освежил воздух. Таня вырвалась из душного оцепенения. Она уже слышала однажды этот рассказ. И теперь только дивилась, как могла наклониться поцеловать руку, все это совершавшую. Бледный обстоятельный перечень событий не походил на взволнованное кипение чувств, картин, которое склонило ее в ту ночь. И, кроме того, во всем, что она теперь слышала, всюду сопровождали деяния этих людей водка, женщины: Муханова, какие-то машинистки, безработные, которых никто полным именем не мог назвать. И она, Татьяна Крейслер, является негласной соучастницей распутства. Ее имя и образ таскали по кабакам, по девочкам. Посмотрела на Муханову, та брезгливо улыбалась и вдруг показалась автоматом, куклой, предназначенной для самых грязных забав. «Их отношения были нечисты», — сказала Таня про себя. И эта книжная фраза как бы приоткрыла щель в чужую квартиру, где шло пьяное веселье. А Веремиенко все говорил. Раскрывал какие-то комбинации с подложными счетами, которые подписывал по поручению Тер-Погосова, сообщал, как покупал на базаре мешки (и опять написал счет вдвое больше, чем заплатил), как наполнял их песком во дворе пустого склада и вез под видом ядов на баржу. Не стыдился.

Таня внутренним слухом слышала, как за гнусными признаниями звенит его молитвенная надежда: «Все во имя твое, и ты простишь!» Быть может, он бахвалился перед публикой с отчаяния, — чтобы знали, что он сделал для любимой. Таня едва удержалась крикнуть: «Замолчи». А он исповедовался в том, как пустили на некоторые части сжигательных аппаратов вместо меди — жесть и олово. «Ты же знал, что будут взрывы, будут гореть живые люди». Эта мысль ударила ее, как корча. Знакомая слабость разлилась по жилам. У слабости оказался вкус: вкус меди. Таня прижала платок к губам и пошла, толкая стулья. Вслед зашикали. В коридоре села изможденная, — нечто подобное бывало после малярийных припадков. Вспомнила, что в ее положении доктора рекомендуют не волноваться. В коридоре толпились все те же праздные любопытствующие люди. До перерыва в зал не пускали. Тане они внушали омерзение. Молодой человек в коричневой гимнастерке оживленно передавал впечатления:

— Этот хитрый хохол прав. Он гробит всех, но выплывает сам. Во всяком, даже самом сплоченном предприятии, являются такие предатели. От них нужно беречься.

Это, надо думать, воры и расхитители казенного добра учились отвечать, когда попадутся. Скрюченная старушонка в черной накидке и кремовой косынке жалась к портьере, ждала разрешения войти.

— Да у тебя, бабушка, родственник, что ли, судится здесь? — спросил красноармеец.

— Нет, батюшка, какие родственники! Послушать интересно. Я во всех старых судах бывала и в новый хожу. Новый-то еще интереснее, — построже.

— Ну, а коли из любопытства, так ждите перерыва, — сказала Таня неожиданно для себя, даже голоса своего испугалась.

За портьерами загрохотало, зарычало, как будто в самом деле завозился раздраженный зверь, — и хлынула публика.

К Тане подошла Марья Ивановна, села рядом, жадно прикрыв стул, словно простояла весь день. Лицо у нее было расстроенное, мокрое от слез.

— Что же он с собою делает, наш Онуфрий Ипатыч? Так на каждый вопрос и режет, как на исповеди: «Виноват да грешен». Прокурор и то его остановил: «Нам, — говорит, — не надо, чтобы вы себя одного оговаривали да чужие преступления брали. Нам правда нужна, и только тогда за сознание мы даем снисхождение». А он отвечает: «Я снисхождения не ищу». И дерзок, и жалко его. И вам, видно, стало невтерпеж. Сердце от сочувствия разрывается. Горюшко нам.

Таня внимательно пригляделась к толстухе: давно ли она издевалась над собственным мужем. Никто от нее доброго слова не слыхал. Даже детей она секла со сладострастием. А тут она насилу справлялась с дрожащим голосом. Таня испытала удовольствие возразить резкостью:

— Мне стало трудно слушать, когда он заговорил об этой грязи, о кутежах, о женщинах, что же это он особенного говорил о женщинах. Из его рассказа ничего такого заметить нельзя. А если что и случалось в пьяном виде, так вы-то и простить должны. Из-за кого он хлебнул экого горя? — Она выкладывала, не таясь, гремела, даже ухарски оглядывала мимо идущих, прислушивавшихся к ней. — Ревновать-то не к чему, не со счастья-любви он кидался на посторонних женщин. Знаю ведь я. И то могу сказать, — когда он ушел от меня, я ни одной слезинки ему в упрек не уронила. А уж если зимой-то придет, бывало, от вас, утешения попросит, я морду не ворочу. Нечего гордиться перед чужой бедой.

Таня вдруг почувствовала себя сухой и легкой, как вихревая песчаная заверть, ей захотелось бесследно исчезнуть. Она поднялась. Марья Ивановна крикнула вслед:

— Изломались вы очень! Узлом желаете завязаться в гордячестве своем и ревности.

Таня не обиделась, оглянулась с улыбкой. Она покинула суд с таким непривычным спокойствием и тишиной во всем существе, точно оглохла среди грозы. И все, что попадало в поле зрения, сделалось таким маленьким, словно эти дома, тротуары, деревья, окна виднелись откуда-то издали и сверху. И по росту ее нет ни одной вещи в измельчавшем городе. Это странное уединение не пугало, разве только наводило грусть. И не ради же бесцветного от жары неба, тусклого скопления людей, не могущих устроить свое существование более или менее сносно, долго страдать. И она безразлично осклабилась писклявой Симочке, которая выбивала в палисаднике ковры и прокричала из-за облака пахучей пыли:

— Что-то вы рано? Или сегодня раньше кончилось ради мусульманского праздника?

Таня помедлила, поискала слово, каким надо ответить, и не ответила. Девушка заметила странное остолбенение жилицы, подбежала, смешно, по-детски вскидывая тонкие руки. Во всей ее наружности сверкала такая свежесть, наивность…

— Давно ли и я была спокойна и чиста, — сказала Таня. — Слепо, а потому и глупо, верила, что все

Вы читаете Саранча
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату