возможное. Да и этот человек, этот бывший начальник Девятки, тоже начинает понимать, что ничего другого не остается. Он и сам понимает, что это единственный выход. Он же чувствует, что раз и навсегда отравлен этим ядом, который изменил его, сделал чужим, который уже никогда не прекратит своего разрушительного воздействия на жизнь, который постепенно отравит любую жизнь, отравит красавицу жену, отравит сына, и их жизнь превратит в пытку, сделает непереносимой, и вот он уже просит, он умоляет: сделайте это. Не тяните. Ну пожалуйста. Я – я сам – прошу вас об этом. Об одолжении. О величайшей милости. Умоляю. Да. – Он снова помолчал, жуя папиросный мундштук. – Ты прав, Дон, тут уже неважно, кто нажал спусковой крючок. Совершенно неважно. Допустим, он сам. Или кто-то. Например, ты, Дон. А? Какая разница? Это тот самый случай, когда нет ни палача, ни жертвы. Один выстрел – скажем, в висок, да, сюда, а вот отсюда брызги… Судорога жизни. И все. Сам понимаешь, в таких случаях не произносят речей над могилой. Да и могилу копать в таких случаях – совершенно необязательно. Излишне. Верно ведь, Дон, а?»

И Ардабьев с ужасом понял, что он – кивнул. Согласился. Мышцы шеи натянулись и нагнули его голову. Да, верно. Да, все правильно. Он застонал от боли и унижения.

«Ну-ну, – сказал полковник. – Ну-ну. Все мы люди. Всего-навсего люди. – И после паузы: – А ей пока ничего говорить не надо. Пусть все само погаснет. Понял?»

«Понял, – хрипло ответил Ардабьев. – Нас тут двое… кто телеграфировал про Мишку?»

Полковник долго молчал, глядя Ивану в переносье, пока у Ардабьева не заныл болью лоб.

«Ну а если я даже скажу – что это изменит? Уже ничего. Ведь не станешь же ты…»

«Не стану, – мгновенно отреагировал Ардабьев. – Чтоб мне сдохнуть. Пусть живет. Мамой клянусь».

«Если я скажу… назову имя, ну, скажем, Дремухина, – то что? – Полковник жестом остановил Ивана. – Или даже назову имя Эсфири Ландау – что тогда? Ну, чего молчишь? Почему она не могла донести? Не могла просто потому, что не могла? А если у нее не было выбора, не было возможности остановить мужа, кроме этой, а? Из самых благородных побуждений? Нет, не от любви, нет, но хотя бы – из жалости к чокнувшемуся жалкому человеку, отцу ее ребенка? – Он снова жестом остановил Ардабьева. – Я ведь могу назвать и другие имена. На Дремухине и на этой женщине свет клином не сошелся, учти. Понял?»

«Учту».

«Да! – вспомнил вдруг полковник. – Клятва-то твоя недействительна, Дон. Ты ведь мамой поклялся, а нету у тебя мамы, Дон, нету. Разве что Родина».

«Родина, – кивнул Дон. – Сука».

Теперь к нулевому в форменной фуражке выходил Вася Дремухин. Сжав зубы и стараясь не смотреть на Фиру, которая с того дня взяла за правило выходить к нулевому, Вася выстаивал положенное время с фонарем и жезлом и уходил, Фира сама отбивала телеграмму о том, что нулевой прошел Девятку. Все нормально. И шла спать. Или что там она делала в пустом доме, где возился в кроватке беспомощный ребенок, тикали на стене ходики, капала вода из умывальника… Она выходила к нулевому каждую ночь. Зябко куталась в шальку или поплотнее запахивала пальтецо и ждала. Смотрела на Алену, которая, замерев на самом краю перрона, тоже ждала, вслушивалась в темноту, а потом – в грохот проносящегося мимо состава, словно впитывала металлический вой, гром, гул, скрежет и дрожь. Наконец Иван не выдержал и строго-настрого запретил ходить к нулевому: «Хватит там Васи да Фиры, а ты беременная, не дай Бог, что случится, выкидыш там или что. Вон лучше с Гусей посиди. Или спи». Все равно ничего не услышит, ни звука, только душу разбередит, нафантазирует, навыдумывает, навпитает этого яда, который меняет человека так, что потом он сам умоляет о смерти: убейте меня, выстрелите – вот сюда, чтоб отсюда – брызги…

Он перешел в ремонтную путейскую бригаду. С двумя-тремя обходчиками уходил за мост, проверяя каждый стык, каждую шпалу, каждый болт. Заменить. Подсыпать. Подтянуть. И это. Потом спускались с полотна в лесок, разводили костер, обедали вареной картошкой, молоком, салом с липким кислым хлебом, иногда, если задерживались, в котелке варили кулеш, заправляя его сальным горохом из ржавых жестянок, и кипятили воду с брусничным листом. Вертели самокрутки, курили махорку. Мышей много в полях – к неурожайному лету. Все равно жить надо. Картошку сажать. Сено заготавливать. Грибы сушить. Кабанчика резать. Самогонку варить. Некогда уставать. Да и думать тоже, вообще говоря, некогда. От мыслей устаешь больше, чем от кувалды. Мысли изнутри человека выжигают. Силу выжигают. А надо жить. Это – прежде всего: жить. Остальное приложится. Если оно вообще существует, это самое остальное. Покурив, возвращались на насыпь, снова топали по шпалам. Шпала – двести семьдесят сантиметров в длину. На каждом километре тысяча четыреста восемьдесят восемь шпал. Иногда даже полторы тысячи ровно. Между осями шпал – от пятидесяти шести до восьмидесяти девяти сантиметров. Шпалы передают давление рельсов на балласт и полотно, препятствуют расширению пути и угону рельсов, то есть их продольному сдвигу. Лучшие шпалы – из дуба и сосны, но допускаются лиственница или ель. Знай назубок. Вот это и есть знание – сила, то есть хлеб, пища, жизнь. Этим не отравишься, как Мишка Ландау. Этим не бредят и раны – не бередят.

Он брался за самую тяжелую работу, чтобы, дотащившись домой, молча сжевать все, что ни даст Алена, доползти до койки и рухнуть в сон без сновидений. Без шелковых женщин с коваными кудрями. Без полковников с какашками и розами для шлюх. Без Линии. Без нулевого. Без. Он готов был вкалывать и по субботам, и по воскресеньям – лишь бы поменьше разговоров, поменьше слов. Лишь бы – молчание. Только молчание. Каждый знает, что ему делать. Не о чем болтать. И незачем. Руки делают. Он перестал заглядывать в пивную. Разумеется, после исчезновения Миши Фира перестала там появляться. Теперь она выходила только к нулевому – зима не зима, дождь не дождь. Постоит, проводит состав взглядом, дождется прощального гудка – и домой. Здравствуй, Ваня. Здравствуй, Фира. Как сынишка? Слава Богу. Ну и слава Богу. Спасибо.

Когда ему рассказали про Алену, он сначала не поверил. Да не может такого быть. «А ты сам посмотри, – огрызнулась Гуся. – Я разок с ней сходила – больше не могу, нервы не выдерживают, надо ж до такого додуматься, вот упрямая, вот чокнутая, и страха в ней нет, что ли, я бы померла от страха, только от страха одного…»

Он с трудом дождался ночи. Лежал в постели и ждал. Вот она тихонько вылезла из-под одеяла, сунула ноги в обрезки валенок. Набросила ватник. Скрипнула дверью. Выждав с полминуты, он вскочил, наскоро оделся и выскользнул из дома. Только б не спугнуть ее до времени. Она быстро шла, почти бежала по тропинке к мосту. Он не отставал. Вскарабкалась по насыпи на полотно – там, где поворот. Легла. Хватаясь за скользкую траву, он взобрался наверх и замер, вжавшись всем телом в землю. До его слуха донесся шепот, но слов он не разобрал. Сама с собой разговаривает. Бормочет. А поезд уже вынырнул из темноты и с грохотом мчался по мосту. Выскочил, накрыл распластанное на шпалах тело. Алена. Алена-а-а! Он вжался лбом в сырую землю, открытым ртом, деснами и зубами впился в эту землю. Алена-а-а! Она лежала неподвижно, как мертвая. Он дрожал. Вдруг ослабевшее тело плохо слушалось. На четвереньках подполз к рельсам, позвал. Из темноты донесся гудок промчавшегося через Девятку нулевого. Она шевельнулась. Открыла глаза, открыла рот. Да она что-то говорит! Кричит! Продолжает выкрикивать – «Мама! мама!» – словно брюхо громыхающего состава еще над нею. Мама. Алена. Аленушка, господи, боже мой, девонька моя глупая, да что ж ты вытворяешь такое, ну, вставай, глянь, у тебя лицо поцарапано, залито чем-то, ну, вставай, да, вот так, вот, давай, ну, это я, я, я никому тебя, слышишь, никому, зубами, если что, понимаешь, ей-богу, ей-богу… Он помог ей подняться, и вместе, вцепившись друг в дружку, они кое-как спустились с насыпи к зарослям ивы. Из темноты залаяли сторожевые псы-людоеды. Ты сумасшедшая, разве можно так, ты же беременная, вон уже брюхо какое – колесом, да разве ж можно так, не себя – так дите погубишь, и из-за чего? – из-за безумной фантазии, это же безумие, нет там никакой мамы, родненькая, небось давным-давно померла, царство ей небесное, а если не померла, так живет потихоньку, тебя поджидает, а ты что? Нельзя же думать, будто ее куда-то везут в этом поезде, там вообще не люди, а бревна и валенки, мне полковник сказал, рыжий этот начальник, там не люди, а бревна и валенки, тыщи бревен, мильоны валенок, нет там твоей мамы, нет там никого, не безумствуй… Обещай, что больше туда не пойдешь, ну подумай, разве услышат в мчащемся вагоне твой голос, если, конечно, там люди… Какой же это голос надо иметь, чтобы перекричать весь этот шум, все эти тысячи тонн чугуна и стали, всю эту муку-мученическую нашей жизни? Она посмотрела на него расширенными глазами.

«А разве я звала маму?»

«Кричала: мама…»

Вы читаете Дон Домино
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату