— Да он же убежит сейчас… убежит, стрелять надо, Костя! — азартно шепчет Николка, сжимая цевье малокалиберной винтовки.
— Тише, тебе говорят! За мной иди, вплотную подойдем. И не смотри на зайца, отверни голову.
Костя медленно обходит зайца, точно не видит его.
У Николки мелко трясутся руки, в горле все пересохло. Дальнейшая ходьба вокруг зайца кажется ему безумием — вот сейчас заяц вскочит и умчится. Надо немедленно стрелять! Убежит сейчас заяц. Убежит!
Но Костя спокойно продолжает ходьбу, постепенно сужая круги. С каждым новым кругом заяц все ниже вжимается в снег, все плотнее прижимает к спине белые, с черными кончиками, уши, выпуклый черный глаз настороженно следит за охотниками. До зверька не более десяти шагов.
— Делаем последний круг, — прошептал Костя. — Приготовься. Как только скажу — сразу стреляй.
Охотники делают последний круг. Вот уже заяц в пяти шагах. Зверек сжался в тугой комочек, еще секунда — и он пружиной подскочит вверх и умчится…
— Стреляй! — громко шепнул Костя.
Николка приостановился, вскинул винтовку, но глаза его вдруг застило туманом, мушка заплясала. «Эх, промахнусь!» — с отчаянием подумал он и выстрелил. Пуля перебила зайцу лапу, и он, пробежав с десяток метров, остановился, растерянно поводя длинными ушами. Николка выстрелил вторично и, увидев, что попал в цель, азартно ринулся к добыче.
С этих пор он стал приносить в палатку и зайцев. Но вскоре азарт угас. Что заяц? Пустяки! Вот соболя поймать бы!.. Принялся Николка строить ловушки на соболя, но пришла пора кочевок, строить ловушки на два-три дня не имело смысла. Хороши в этом случае капканы: быстро расставил их и так же быстро снял, в любое место перенес. Но капканов у пастухов не было. С давних времен добывали эвены пушного зверя ружьем, черканами да пастями. Скоро Николка перестал думать о соболе — испортилась погода, соболиные следы переметало снегом, осторожный зверек надолго залегал в своей укромной теплой норе.
Во время пурги пастухи заготавливали дрова, ремонтировали нарты, починяли упряжь, вечером перечитывали старые газеты и журналы, дремали, слушали «Спидолу», а после ужина до глубокой полуночи играли в карты. Николка, помня наставления матери, упорно сторонился карточной игры. Он с упоением читал привезенные с собой книги, записывал в клеенчатую тетрадь повадки зверей и птиц, сюда же срисовывал их следы, как-то само собой получилось, что он начал писать дневник.
19 марта. Аханя сказал: «Если падает снежная крупа, то, значит, будет сильная затяжная пурга. А если утром восход красный, тоже плохая погода будет».
20 марта. Вчера ребята играли в карты. Костя проиграл Шумкову свою малокалиберку и патронташ с патронами. А сегодня утром Костя как ни в чем не бывало перекинул малокалиберку через плечо и пошел в стадо. Оказывается, они играют невзаправду.
21 марта. Сегодня под утро пурга внезапно утихла. Подошли к сопке, где оставили перед пургой оленей. Смотрим, сопка чистая — один снег. Вдруг из-под снега поднялся один олень, отряхнулся. Вот рядом с ним поднялся другой олень, третий, четвертый, и вдруг вся сопка ожила, две тыщи оленей разом вылезли из-под снега и начали отряхиваться…
В апреле установилась отличная погода. Кое-где на припеках появились тонкие хрусталики сосулек, у корней деревьев с южной стороны образовались оттаины, не слышные ранее птицы — синицы, поползни, ронжи и сойки — теперь весело насвистывали и выводили замысловатые трели, хлопотливо перелетая от дерева к дереву. В глубине тайги раздавалась гулкая дробь дятлов. Едва уловимый аромат лиственничных почек говорил о том, что не только птицы и звери, но и деревья сбросили с себя тяжкое зимнее оцепенение и ждут нетерпеливо прихода весны, которая не за семью хребтами, а где-то рядом, теплое дыхание ее уже струится в зыбком воздухе, и сама она, быть может, стоит за той вон островерхой сопкой и скоро грянет.
И она грянула! Да так неожиданно, что даже видавший виды Аханя изумился ее раннему приходу и бурному натиску.
Однажды, выйдя утром из палатки, он вдруг не ощутил привычного, когтисто-хватающего за мочки ушей мороза. Пройдя от палатки по снежной целине несколько шагов, он обнаружил, что снег под ногами уже не шуршит, не звенит по-зимнему, а сухо хрустит, рассыпаясь, как стеклянное крошево. Снег держал старика, точно асфальт. Наст! Весенний наст!
— Однако надо быстрей кочевать на Варганчик, — тревожно сказал Аханя за завтраком. — Очень рано весна пришла. Рано лед на лимане подтает, как будем оленей перегонять? Торопиться надо!
В этот же день пастухи поймали ездовых оленей. Начались утомительные ежедневные кочевки. И все же, как ни торопились оленеводы, стадо преодолевало в день не более пятнадцати–двадцати километров. Глубокий снег к полудню под жарким солнцем превращался в кашеобразное месиво, которое напоминало Николке подтаявшее мороженое. Олени, казалось, не шли, а плыли. Не легче было и пастухам, снег огромными комьями налипал на лыжи, приходилось то и дело останавливаться, сбивать его палкой, но это помогало ненадолго — легкие камусовые лыжи к концу дня превращались в пудовые гири. Снег ослепительно сверкал.
Все пастухи в темных светозащитных очках. Николка потерял свои очки и уже поплатился за это — сидит на нарте, полуприкрыв глаза, и старается не смотреть по сторонам — из глаз текут слезы, он то и дело трет их кулаком.
— Эй! Эй! Не три глаза! — сердито предупреждает Шумков, идущий со своим аргишем вслед за Николкиной нартой. — Нельзя тереть, хуже будет! Потерпи, брат, до вечера.
Вечером Аханя выстругал Николке деревянные очки с узкими прорезями вместо стекол. Заметив недоверчивый Николкин взгляд, Аханя улыбнулся:
— Плохой очки, да?
— Странные какие-то. Разве сквозь такие маленькие щелки что-нибудь увидишь?
— Странный, да? Окси! Зато крепкий какой. О! — старик стукнул очками о печку. — Раньше все наши орочи только такой очки делали, другой очки не были.
На ночь ему наложили на глаза повязку, смоченную в крепком чайном настое.
К утру боль утихла, глаза перестали слезиться, и Николка занял привычное место погонщика. В этот день он по достоинству оценил примитивные деревянные очки и с этих пор уже не расставался с ними.
Ежедневно Николка видел уйму куропаток. Осторожные в зимнее время, они теперь казались ручными, подпуская человека буквально на два-три шага. «Может, они тоже ослепли от яркого света?» — удивленно думал он.
У куропачей ярко краснели набухшие брови.
В середине апреля стадо подошло к подножию высоченной горы, которую называли Толстой. Здесь решили дать оленям двухдневную передышку. Гора была двуглавая, с низкой длинной седловиной. К вершинам горы до половины склона подступали с разных сторон узкие распадки, заросшие каменной березой и ольховником, в чаще которого виднелось множество заячьих троп.
По одному из таких распадков Николка с Шумковым только что поднялись на вершину горы. От высоты захватило дух. Далеко-далеко внизу темным пятнышком виднелась палатка. Если бы не струйка дыма, вьющегося из печной трубы, ее можно было бы и не заметить. От палатки в тайгу светлой полоской тянется оленья шахма. Свинцово-голубая тайга внизу разлилась во всю ширь необъятным морем, а вдали, на горизонте, сверкающими айсбергами застыли Маяканские горы.
Николка повернулся вперед, куда завтра предстояло кочевать, и увидел тундру. Она была огромная, как небо. В левой Стороне тундры на горизонте узкой темной полосой поблескивало море, чуть правей виднелись совершенно безлесые белые горы. И все это: и белая тундра, и темная полоска моря, и горы — было подернуто тонкой серебристой вуалью.
Шумков протянул Николке бинокль:
— На-ко, брат, посмотри на поселок. Соскучился небось?
— Какой поселок? Где? — изумился Николка.
— Одичал ты, брат, совсем, — снисходительно заметил Шумков. — Вон туда смотри, правее гор.