может, выживет.
С этого времени пастухи учредили в стаде круглосуточное дежурство. Один дежурил ночью, другой днем, затем на суточное дежурство заступала другая пара.
Ночью пастух разводил у подножия сопки большой костер и не позволял оленям уходить с косы. Следил и за тем, чтобы с сопок не спускались медведи, если же замечал их, то стрелял из карабина в воздух. Этого было достаточно, чтобы обратить зверей в бегство. Медведей Николка видел ежедневно, но, по словам пастухов, основная их масса выйдет из берлог в начале мая.
Медведей коса привлекала бесснежьем и обилием прошлогодней брусники, которой местами краснело так много, что даже совестно было ходить по ней, — она цвиркала, давилась под ногами, окрашивая подошвы торбасов соком, точно кровью.
Все больше и больше появлялось на свет телят, прибывало стадо, точно озеро в половодье. Пастухи заботливо охраняли животных, стараясь меньше беспокоить их, наблюдая за ними издали.
После майских праздников к стану пастухов по льду лимана подъехали три собачьи упряжки. На каждой нарте кроме каюра сидело по одному пассажиру. Среди гостей была эвенка средних лет, и по тому, как радостно и возбужденно встретил ее Фока Степанович, Николка догадался, что это его жена. Его внимание привлек круглолицый, с сильно выпирающими скулами, эвен. У него были очень узкие щелки- глаза, точно он нарочно прижмурил их, под маленьким приплюснутым носом проступали жиденькие усы. Второму эвену было не более тридцати. Чисто выбритый, невысокий, но крепкого сложения. Его темно-карие глаза смотрели умно, внимательно и с легкой необидной усмешкой, точно он знал наперед, о чем сообщит ему собеседник. «Наверно, начальник какой-нибудь», — глядя на молодого эвена, подумал Николка. Один из каюров, очень высокий, смуглый камчадал в засаленном полушубке и в лисьем малахае, развязывая ремни, стягивающие груз на нарте, с нескрываемым любопытством все посматривал на Николку и то и дело что-то говорил другому каюру — большеголовому коренастому эвену в темно-синем демисезонном пальто с накинутым на голову меховым капюшоном, заменяющим каюру малахай. Третьего каюра Николка знал — это старик Гэрбэча. Он, широко улыбаясь, приветливо кивал Николке:
— Здрастуй, здрастуй, Никулай!
Наконец после рукопожатий, после восторженных возгласов и приветственных улыбок пастухи и гости вошли в палатку и, свалив шубы и дохи возле порога, тесно расселись вокруг столика, на который Улита уже торопливо выставляла стаканы и закуску. Жена Фоки Степановича проворно хлопотала около печки, помогая Улите и ни на минуту не переставая тараторить. Слушали ее со сдержанной усмешкой.
Вечером, сунув за пазуху лепешку и три кубика сахара, закинув за спину карабин, Николка ушел к подножию сопок на дежурство. Натаскав с берега сухого плавника, он развел большой костер, встал возле него, опершись грудью на палку, долго стоял в задумчивости.
Ночь была светлая, точно пасмурный день. С моря дул промозглый ветер, раздувая костер. Где-то в необозримой вышине кричали гуси.
Взошло солнце. На темной глади моря серебряными монистами засверкали солнечные блики.
Николка правильно рассчитал, задержав свой приход на табор. Когда он вернулся, там уже все было прибрано. Пастухи пили чай. Аханя усадил Николку рядом с собой и придвинув к нему свою порцию сахара, извиняющимся тоном спросил:
— Ну, как олешки, Колья! Хорошо, да? Окси! Ти за Фока Степанович караулили, да? Маладец! Потом Фока за тебя караулить будут. А ми вчера шибка водка пили многа. Суксем ничиво понимай нету, как дурак были. Ти кушай, кушай, Колья, — старик заботливо пододвигал к нему блюдо с мясом, ломтики лепешек.
И вновь пастухи стали хвалить Николку, как хвалят взрослые послушного ребенка.
— Тебе, Николка, привет от председательши, — сказал вдруг высокий каюр-камчадал. — Она велела спросить: не хочешь ли ты в поселке работать? На звероферме, к примеру, там помногу зарабатывают…
— Нет, не хочу, мне и здесь хорошо, — твердо ответил Николка. И своим ответом вызвал одобрительные возгласы пастухов.
После чаевки пастухи затеяли пристреливать новую пятизарядную малокалиберную винтовку, привезенную для Николки. Стреляли в торец тонкого чурбака, в центре которого древесным углем обвели круг и пятнышко. Стреляли по очереди с упора. Пули ложились в круг, но в пятнышко-горошину никто не попадал — то ли руки дрожали, то ли глаз подводил. Но вот к стрелявшим подошел большеголовый каюр.
— Ну-ка, дай я попробую. — Он принял из Костиных рук винтовку, не торопясь зарядил обойму, передвинул затвор и вдруг, быстро вскинув винтовку, словно играючи, выстрелил. — Ох, чуть обнизил! — Опять передернул затвор и так же быстро навскидку выстрелил еще два раза. — Вот теперь попал, — уверенно сказал каюр, подавая Николке малокалиберку и похвалил: — Хорошая малопулька, только мушка большая, сточи прорезь напильником, а то мушка как дерево на перевале стоит. Как белку в глаз попадать будешь? — сказал и пошел к палатке, слегка сутулясь, точно к зверю подкрадывался.
Николка стремглав побежал к мишени, которая едва виднелась. Внимательно изучив мишень, увидел одно попадание по центру, пониже яблочка, два других точно в середине яблочка.
— Что, хорошо стреляет? — с улыбкой спросил Костя, когда Николка подошел.
— Высший разряд! Точно в десятку! — восхищенно сказал Николка, показывая пастухам мишень.
— А ты знаешь, кто этот каюр? Это Долганов, родной брат нашего бригадира — с некоторой даже гордостью пояснил Костя. — Он самый лучший в районе охотник на лисиц. Из винтовки-трехлинейки их бьет в тундре. Высмотрит из бинокля лису, подкрадется в белом маскхалате и шварк ее — готово! А раньше он бригадиром в стаде был.
Вскоре кто-то из пастухов заметил на склоне сопки медведя — он медленно спускался к Варганчику. Усатый эвен и высокий камчадал-каюр, подхватив карабины, торопливо пошли к сопке. Минут через двадцать раздался выстрел, еще через минуту — второй.
— Молодец, Табаков! С первой пули уложил, — сказал Долганов, ни к кому не обращаясь, и, спрятав бинокль в футляр, направился к своей нарте. — Поеду к ним, помогу разделать.
На обед Николка впервые, но с удовольствием ел жирную, необыкновенно вкусную медвежатину.
Вечером по холодку каюры уехали, увезя с собой Николкино письмо, сложенное треугольником, как солдатское. Николка писал матери, что тепло одет и отлично питается, что работа у него легкая и спит он в теплом меховом кукуле, а товарищи его, с которыми он работает, очень славные, добрые люди.
Каюры уехали, а два эвена и жена Фоки Степановича остались. Всех троих правление колхоза прислало в помощь пастухам на отельную кампанию. В одной палатке жить стало тесно. Пришлось поставить вторую палатку и разделиться на два звена. Фока Степанович с женой, Шумков и усатый пастух — Худяков перешли в новую палатку. Молодого пастуха, которого Николка принял вначале за начальника, звали тоже Николаем, но по имени его никто не звал, обращались только по фамилии, а фамилия у него была знаменитая и звучная: Хабаров.
Хабаров привез с собой небольшой чемодан, все содержимое которого состояло из книг, общих тетрадей, карандашей и смены белья.
— Это мой племянник! — с нескрываемой гордостью сказал Аханя Николке, улучив момент, когда Хабарова не было рядом. — Иво шибка гырамотный! Два институт иво учились! Пастух, однако, иво еще лучче. Шибка мастир иво олешки маут ловить.
Очень удивился Николка этому сообщению и даже не поверил Ахане, полагая, что старик перепутал обычную школу-десятилетку с двумя институтами.
На следующий день, идя с Хабаровым по берегу моря, он не удержался и спросил:
— Слышал я, что ты два института закончил, правда это или нет?
— Это кто ж тебе успел сообщить? — с веселой улыбкой спросил Хабаров и вдруг, посерьезнев, сказал: — И правда и неправда. Второй, институт я еще не закончил, на четвертом курсе учусь. Зоотехником стать решил…
— А на кого учился в первом институте?
— Педагогом быть хотел.
— А чего же не стал им работать? Плохо, что ли?