— С пятого курса ушел, — Хабаров невесело усмехнулся и повторил: — Да, с пятого курса ушел. — И, словно опережая вопрос, который Николка готов был уже задать, торопливо сказал: — Конечно, жаль было. Но я поступил разумно. Какой из меня педагог? Идти на это место надо с любовью, по особому призванью: иначе будешь не учителем, а роботом, или, верней, попугайчиком, которого научили пересказывать прописные истины из учебников. Да, учительство — это призвание и, если хочешь, самосожжение, святодейство!
— Да-а, жалко-о… — подавленно сказал Николка.
— Что жалко? — не понял Хабаров.
— Жалко, что учился в первом институте зря, столько времени потерял.
— Отчего же зря? Ученье — свет…
— А что же ты в стадо приехал, в поселке ведь учиться легче?
Хабаров приостановился, предложил сесть на толстое, побелевшее от морской воды и солнца бревно. Минуту помолчав, напряженно морща чистый высокий лоб, грустно признался:
— Трудно мне в поселке, тезка, — там друзья-собутыльники, а я к этому зелью неравнодушен, проще сказать — горький пьяница… Да… Вот так. А здесь хоть и тяжело физически, но в духовном отношении полный порядок, нет никаких соблазнов. В ненастье и читать, и писать можно. Я уж четвертый год спасаюсь тут… Говорят, что пьянство — пережиток прошлого, — Хабаров саркастически усмехнулся, тряхнув непокорным чубом. — Все это в какой-то мере и так. Но главное — это слабость духа нашего. Взять, к примеру, меня. Вырос я без родителей в интернате на полном государственном обеспечении. Никакой тебе заботы о хлебе насущном, только учись — постигай формулы. Все хорошо в этом отношении. Но вот для уроков жизни не нашлось преподавателя. Сейчас мне ясно, что материально обеспечить ребенка — это не главное, а чрезмерно обеспечивать его — даже вредно. Главное — не отрывать его от той почвы, на которой он родился, в которую пророс корнями. И вообще, всякий человек должен сам себе хлеб добывать. Опека унижает человека. И если человек, которого опекают, не противится этому, значит, могут вырасти в нем и лень, и лукавство, и многие другие пороки. Ну, кажется, понесло меня… — спохватился Хабаров, поднимаясь с бревна. Но через несколько шагов он опять повернулся к Николке, неожиданно спросил: — А ты знаешь, что такое материя? — И, подняв камушек, тотчас же сам себе ответил: — Вот этот камень и есть материя, а точнее, частица материи. А материя вообще — это все, что мы видим вокруг себя — солнце, звезды, море, горы, облака, деревья.
Потом, часто слушая его бесконечные рассуждения на самые разные темы, Николка всякий раз удивлялся способности Хабарова рассуждать обо всем свободно. Рассуждения его были и умны, и логичны, в словах не было фальши, чувствовалось в них глубокое убеждение и горячий порыв. Николка с большим интересом слушал Хабарова, благоговел перед его знаниями.
Как ни интересен был Хабаров, но тянулся Николка больше к Косте. Он гораздо проще Хабарова, о чем подумал, то и сказал, всякое движение его бесхитростной души тотчас отражалось на лице его, как в зеркале. Если Костя сердился, то и лицо было сердитым, если радовался чему-то — широко улыбался. Разговаривал Костя с Николкой как с равным, на вопросы отвечал охотно и просто, без нравоучительного тона, но главное — он был заботлив и щедр, а эти два достоинства Николка ценил в человеке особенно.
Во второй половине мая снег в долинах почти весь растаял, озера очистились, но обширный лиман все еще оставался скован льдом. Правда, кое-где появились уже черные промоины. Однажды Николка, выйдя на лед лимана, стал с опаской простукивать перед собой палкой, чем вызвал смех пастухов.
— Не стучи, брат, не стучи, — успокаивающе сказал Шумков. — Морской лед крепкий, не то что речной. Он будет гнуться под тобой, но не сломается, а здесь он метровой толщины, на тракторе можно ехать.
По льду к морю в голубых желобах бурно текли светлые, как слеза, ручьи. Вода в них была до ломоты в зубах холодная, но вкусная необыкновенно.
С каждым днем все больше появлялось на лимане черных промоин, все звонче звенели ручьи, разрезая толщу льда. Потянулись на север гуси, следом густо повалила утка. Пастухи перестали есть оленину и медвежатину — перешли на дичь. Даже Николка приносил иногда двух-трех уток. Стрелял он уток на озерах, подкрадываясь к ним на четвереньках, макая колени в сырые мхи.
Массовый отел уже прошел. Телята, родившиеся две недели тому назад, стали стройными и симпатичными, они стремглав носились по пастбищу, часто терялись среди массы оленей, звонко аукали, разыскивая важенок. Важенки откликались им тревожным хорканьем. Были в стаде и только что родившиеся, еще не обсохшие телята.
Пастухи с нетерпением ожидали того момента, когда лед на лимане взломается и уйдет с отливом в море. После ухода льда можно будет ставить сеть на мальму и кунджу. Давненько пастухи не лакомились рыбой.
Неожиданно в дежурство Худякова случилось происшествие: то ли проспал Худяков, то ли просто проворонил, никто его об этом не спросил, но часть оленей, голов четыреста, переправилась по льду лимана на противоположную сторону пролива, на мыс Высокий, и, нигде не останавливаясь, двинулась в сторону горы Колокольня.
— Окси! Какие дрянные олени! — сердито сказал Аханя, рассматривая противоположный берег в бинокль. — Надо быстро догонять их.
— Это точно, — согласился Фока Степанович. — Догонять их надо немедленно. Вот-вот лиман тронется — тогда придется гнать их вокруг через Собачью тундру.
— Ой ее! — покачал головой Костя. — Вокруг если гнать, три дня потратишь…
Сытно позавтракав и прихватив с собой еды на сутки, Шумков с Николкой ушли вдогонку за беглецами. Пролив был шириною в километр, но шли через него долго и осторожно, поминутно простукивая палками изъеденный черными полыньями лед. Поднявшись на высокий берег, пастухи облегченно вздохнули и торопливо пошли по оленьим следам в сторону горы Колокольня, одиноко стоящей на горизонте.
В тундре среди кочек снег еще не успел растаять, но был он похож на жидкую манную кашу. Непродымленные Николкины торбаса быстро раскисли и вытянулись так, что носки их стали загибаться под ступню, мешая ходьбе.
Вокруг с гортанным криком летели гуменники, то и дело стремительно проносились над головой стаи уток, вспархивали из-под ног краснобровые, уже начавшие линять куропатки, возле каждой мочажины суетились кулики. В высоком теплом небе серебром взахлеб звенели жаворонки, невпопад подыгрывали жаворонкам бекасы-кулики, вороны из-за чего-то дрались в воздухе — большие черные птицы, точно демоны, кувыркались, кружились, то падая, то взмывая, издавали хрипло-булькающие звуки: «Хрр! Хрр! Клу-клу! Клу! Клук!» Кулики с мочажин отзывались им тонким озорным посвистом, точно подзадоривали дерущихся. Часто Николка замечал на снегу когтистые медвежьи следы, некоторые из них притаптывали оленью шахму.
— Свежий совсем, — равнодушно сообщал Шумков. — Видишь, уже по оленьим следам прошел? Где- то рядом.
Николка с опаской оглядывал бугристую тундру, но медведя не видел, и это успокаивало его и одновременно удивляло: «Куда же он спрятался, ведь голо кругом?»
Оленей догнали в девять часов вечера, почти на вершине горы. Спугнув их к подножию, пастухи, выбрав проталину посуше, развели небольшой костерок, вскипятили в кружках чай и начали есть.
Вдруг Шумков осторожно тронул Николку за локоть, указал глазами перед собой. Николка взглянул в ту сторону. На камне, в двух шагах от Шумкова, неподвижно застыл горностай. Только подрагивающий черный кончик хвостика да черные блестящие бисеринки глаз говорили о том, что это живое, сжатое в тугую пружинку существо, а не кусочек снега, за который его легко можно было принять издали.
Пастухи, застыв, боялись пошевелиться и с любопытством разглядывали зверька. Убедившись, что ему ничто здесь не угрожает, горностай начал бегать между камней и наконец, подбежав к ноге Шумкова, встал на дыбки, вознамериваясь прыгнуть на торбас, но в это мгновение Николка засмеялся, и зверек юркнул в камни.
Перед тем как спуститься с горы, пастухи долго смотрели в бинокль на простирающуюся внизу буро-