мир — дурацкими секретами.
Солнце в то утро взошло в голубом хрупком дыму, и осветило дикий бардак во всех делах.
Элия Бакановиц открыл глаза и пошарил рукой, чтобы понять, где он. Кажется, он был где-то под столом. Кругом валялись полуистлевшие от жара газеты и битое тонкое стекло лампочек. Он понял, что лежит на обрывках проводов от компьютера. Сквозь экран было видно противоположную стену. Изуродованная мышка висела на лампочке. Костюм был весь в ликере «Айриш крим».
— Мы, кажется, славно погуляли, — пискнул Элия Бакановиц (голос его не слушался).
Никто не ответил. Директор приподнялся и увидел, что никого вокруг и нет. Причем не было никого не в том смысле, что все ушли и обещали вернуться, или что здесь никого нет, но вообще-то есть. А в том смысле, что никого нет вообще.
— А? — растерянно прошептал Элия Бакановиц. — Ребятки? Вы где? Вы типа спрятались?
Цепляясь за стены и столы, Бакановиц встал, подтянул штаны и отправился на поиски хоть кого-нибудь. Уже в коридоре он обнаружил, что на нем только один ботинок, хотел вернуться, но плюнул и пошел дальше. Двери кабинетов были распахнуты; всюду царил полнейший разгром. Ужасаясь все больше и все больше холодея, Бакановиц вышел на лестницу — да так и сел на пол. Банку снесло половину этажей вместе с крышей. Солнце заливало лестницу, которая весело обрывалась в пространство. Края получившейся чашки были мягко оплавлены, как будто верхушку здания кто-то срезал, как шляпку гриба.
— Господин Бакановиц, — услышал Элия чей-то голос.
— Леви, — простонал Бакановиц. — Это ты, стервец…
Через пятнадцать минут началось экстренное заседание правления. Была проведена ревизия убытков, в результате которой выяснилось, что банк Бакановиц еще существует. Пошла дружная работа. Затанцевали чайники и чашечки. Была принесена новая бутылка ликера «Айриш крим» и восстановлены компьютеры вместе с ребятушками, которые за ними работали. Тут же зазвонили телефоны клиентов. Капитализация трепыхнулась у дна, дрогнула и пошла вверх. Элия Бакановиц откинулся на спинку стула и выдохнул; и где- то далеко откинулся и выдохнул нефтяник Серпинский, выяснивший, что и его корпорация скорее жива, чем мертва.
Но не мог так просто откинуться и выдохнуть Леви Штейнман. Внутри него была рябь, как на воде озера. Солнце заливало кабинет, надо было дальше искать русского и его водяное топливо, но у Леви Штейнмана все валилось из рук. Кто победил, он или Франческа? Кто кого? Не надо так спрашивать. Какая разница, если все участники сошли с ума, и если можно спокойно начинать играть с того места, где сбился весь оркестр.
И все-таки: кто победил? Леви Штейнман чувствовал, что победили его. Кто чего-то хочет, или чего-то боится — того и победили, подумал Штейнман, осторожно занося руку над клавиатурой, но не дотрагиваясь до клавиш. Клавиши сияли. По стенам дрожали, как изюм, многократные пятна солнца. Само солнце было уже где-то наверху, у Штейнмана над макушкой, оно зависло, как хищная птица, прямо над ним — сейчас спикирует, ударит, унесет к себе в высокое гнездо. Штейнман вдруг сообразил, что дневное и ночное солнце — одно и то же. Просто ночью на солнце проступают индексы. Ночью видно, кто дергает солнце за ниточки.
Замахала крылышками летучая мышка почтовой программы. Штейнману пришло письмо от Франчески. Мысли закружились, вылетели в окно, и все было забыто.
День был какой-то совсем уж необыкновенно жаркий, и именно в этот день должна была случиться страшная пробка, которая начиналась от самого виадука, и — Штейнман видел — ползла вверх на гору. Пробка вышла по случаю прилета в город Суперзвезды Марицы, с той стороны океана. С той стороны океана было вообще-то довольно мало цивилизованных зон. Там позже начали огораживаться заборами (хеджироваться), и когда все же начали, это было уже гораздо труднее. Тем не менее несколько зон там все же образовалось, и вот Марица жила в одной из них. Она прилетала к ним в город, как капля капала, и вокруг нее сразу расчищалось пустое пространство. Марица выходила из самолета, становилась посередке этого пустого пространства, и тут же пела. Ее было слышно изо всех точек города. Места при этом становилось еще меньше, чем всегда, и потому, что освобождали весь центр, и потому, что голос у Марицы был сочный, плотный, объемный.
И вот Штейнман и десятки тысяч других, подобных ему, стояли по жаре в многотонной пробке, забившей все радианы и перспективы, а изнутри, сквозь дома и жаркий неподвижный дым, слышался красивый голос Марицы. Она исполняла классические рекламные объявления, как новые, так и довоенных лет. С тех пор, как в рекламу превратилось все искусство, она перестала быть низким жанром, и появились действительно гениальные образцы, воздействовавшие и ошеломительной новизной информации, и формой, которая била непосредственно по мозговому «центру удовольствий». Искусство, в сущности, вернулось к древним истокам, когда единственной дозволенной красотой была резьба на ручке ножа и хвалы, возносимые тому, во что верит племя.
Штейнман стоял в самой середине пробки, в чреве, и опасался, что у него кончится бензин. Выключиться он не мог, потому что тогда бы вырубился и кондиционер — а это верная смерть, не только из-за жары, но и из-за того, что застрял он в низине, где скапливались тяжелые газы от окружающих машин. Вдруг зазвонил телефон.
— Леви! — вдруг услышал он. — Ну! Посмотри вверх и налево! Не сюда, левее! Выше!
Штейнман крутил головой, как сумасшедший, Франческа по телефону обзывала его дураком и хохотала, и наконец он увидел ее: она сидела высоко, на окне дома, который стоял углом наискосок через улицу, тоже всю забитую машинами. Удостоверившись, что Штейнман ее увидел, она махнула рукой и исчезла внутри.
— Бросай свою машину и подходи к подъезду! — услышал Штейнман в трубе. — Поедем на побережье. В такую погоду нечего делать в городе.
Он собрался с духом и доложил всем окружающим, что намерен припарковаться у обочины, после чего, не слушая их дружного мата, понемногу заставил их сдвинуться, сгрудиться и уступить ему дорогу. Штейнман въехал на тротуар и помчался к Франческе.
Дорога на побережье была шедевром городского хозяйства, главным козырем мэра на всех выборах. Во-первых, она проходила по территории, которая была вне цивилизованной зоны, и была вся огорожена забором с вышками, разделяя в одном месте целую деревню диких. Мэр объявил открытый конкурс на техническое решение, которое позволило бы прорыть тоннель под дорогой так, чтобы все машины стояли на территории зоны, и это было сделано, что вызвало бурный восторг общественности. Во-вторых, в нескольких местах дорога проходила по горам и представляла собой навесной мост, но такой прочный, что однажды мэр, опять же в рекламных целях, поместил на мост семнадцать стотонных грузовиков, груженых песком и щебенкой.
Словом, это была чудо-дорога, и по ней в тот жаркий день, когда солнце остановилось над городом, а Марица заполнила своим голосом все закоулки, ехали Леви и Франческа. Они молчали. Штейнман несколько раз хотел начать говорить, но каждый раз понимал, что далеко не уйдет — уткнется в тупик.
— Ничего сказать не могу, — признался Штейнман. — Как представлю, что все это видят насквозь — худо мне, Франческа. Ужасно противно. И поделать нечего.
Помолчал.
— Как бы я хотел быть совершенно непроницаемым, нечитаемым, непредсказуемым. Чтобы меня разглядеть не смогли. Чтобы от них спрятаться.
Франческа молчала, неспешно курила, стряхивая пепел за окошко, и смотрела вперед.
— Ты разве не чувствуешь ничего такого? — зашел Штейнман дальше. — Ты… не чувствуешь, как это ужасно, что они за нами смотрят? не хочешь спрятаться от них?
— Предположим, — сказала Франческа, медленно и слегка повернувшись к нему, — что я абсолютно проницаема. Что всю меня — все мои мысли, чувства и так далее — они могут видеть. Ну и что? Я под контролем, они всегда смогут предотвратить преступление, если я захочу его совершить. А если не захочу, им совершенно наплевать, чего я хочу и чего боюсь. Им не надо перестраховываться. А значит, я совершенно свободна, как если бы они ничего обо мне не знали.
В эту минуту они перевалили гору и въехали на тот самый мост, соединявший одну вершину с другой.