И прощаешься с подопытным кроликом Юрием Гагариным, названным так в детском доме, потому что он имел счастье родиться в десятилетие героического полета первого космонавта. Знали бы мои крестные, как иронически обернется их предчувствие.
– Как бы мне хотелось так же шутить, как ты, – сказала Катрин. – А я не умею.
– Так плохо, мой следователь?
– Так плохо, потому что я потеряла тебя, мой Гарик. Ты не простишь мне того, что я познакомилась с тобой специально. Что я наблюдала за тобой.
– Ты наблюдала за мной?
– Все эти недели. С марта месяца.
– Ну и как?
– Гарик, пойми, мне очень плохо!
– Не капай слезы в капуччино. Кто будет допивать эту соленую бурду?
Катрин потянулась ко мне, но стол мешал – он умудрился встать точно между нами. Мне даже не пришлось отстраняться.
– Я, честное слово, очень расстроена. – Катрин старалась найти убедительные слова, чтобы я поверил, что лишь сначала она следила за мной, как за непонятной зверушкой, а потом уже общалась со мной, как с настоящим человеком. Я понимал ее и заранее знал все, что она хочет сказать. Но от этого моя обида на нее не проходила. Именно на нее, а не на идиотский Институт экспертизы, измышление нездорового ума. Институт не может целоваться, а Катрин целовалась сказочно, как самая страстная из десятиклассниц.
– Значит, сначала ты изучала, а потом заинтересовалась? – сказал я.
– Ты можешь издеваться надо мной сколько хочешь...
– Тебе надо было еще несколько недель потерпеть. Может, тогда бы всем это надоело и ты взяла бы расчет в институте... по собственному желанию.
– Я не могла... – Катрин достала платок и высморкалась. Это было неэстетично, но раздражения во мне не вызывало. У нее покраснел кончик носа, что тоже было неэстетично, но умилительно. – Я не могла, потому что завтра я должна привести тебя в институт и познакомить с нашей завлабораторией. С Калерией Петровной.
– Зачем? Я же не умею стоять на голове.
– Она предложит тебе переходить к нам на работу. Нам позарез нужны полевые сотрудники.
– Это тоже твоя инициатива?
– Я – винтик в машине, которая зовется Институтом экспертизы. Но нашему институту позарез нужны люди со всякими удивительными способностями. Потому что у нас бывают очень сложные экспедиции... и наши ребята даже порой... погибают.
– Значит, наблюдение за мной не прекращается, но изымается из твоего ведения?
– Значит, ты станешь одним из нас.
– Все это глупо, Катька, – сказал я. – И дождик совсем прошел. Пошли погуляем. Допивай свой соленый напиток – и смываемся, не заплатив.
– А как? – заинтересовалась Катрин.
Моральные устои мои рухнули. Одно дело быть равноправным членом общества, молодым ученым, с которым здоровается в коридоре сам директор института Александр Иванович Шкурко. Другое – чувствовать себя поднадзорным существом неизвестного происхождения. Ну откуда у существа такого происхождения могут быть принципы и мораль?
Я поманил к себе мелькнувшего в дверях официанта и показался ему в виде известного своей строгостью с цивильными людьми генерала Лебедя в парадной форме генерал-лейтенанта с орденами на груди, включая казачий крест за войну в Приднестровье, где генерал не воевал, но обеспечивал мир после войны.
– Слушай, парень, – сказал ему Лебедь. – В каких войсках ты служил?
– В пехоте, товарищ генерал-лейтенант, – обрадовался вниманию самого командарма-14 официант. – В семнадцатой отдельной мотострелковой бригаде.
– Вот это лишнее, – сказал генерал-лейтенант. – Всякому постороннему запрещается выдавать сведения военного характера.
– Ну какое же вы постороннее лицо? – удивился официант.
– Ладно, ладно, я не сержусь, – ответил генерал-лейтенант.
– А вы, значит, бумажник дома забыли? – спросил официант.
Такая прозорливость официанта сразила меня в образе генерала. Не знаю, как бы повел себя генерал в такой ситуации, но я грозно проревел:
– Это еще что за шутки?
И тут же заплатил за двоих и даже потребовал сдачу, потому что должен быть порядок в мотострелковых войсках!
Катрин отсмеялась на узкой аллее и остановилась, обернувшись ко мне. Ветки деревьев распрямлялись и сбрасывали на нас грозди капель.
– Ты уже не сердишься? – с надеждой спросила она.
– Я и не сердился, – ответил я. Такой ответ можно было трактовать двояко. Скорее всего он был