дискуссии казались ему бессмысленными, а фанатизм Вервея он считал чистейшей глупостью. Стоявший перед ним злобный и ограниченный человек вызывал у фотографа откровенную антипатию, и он проклинал обстоятельства, из-за которых их пути время от времени пересекались. Когда они два или три месяца назад встретились вновь, он почувствовал, что охотно продолжил бы ссору, длившуюся со времен их отрочества. Ведь это именно Вервей без конца преследовал его своей ненавистью после того, как Марсиаль Гор покинул лигу, именно он был главным заводилой среди тех, кто обвинял бывшего активиста в трусости и предательстве. Очевидно, Вервей не смог простить Марсиалю его фотографии, где отчетливо видно, как его одолевает противник, а также того, что друг не пришел к нему на помощь. В течение нескольких месяцев Вервей пытался ему навредить. Потом, после яростных ссор, иногда кончавшихся дракой, широкие плечи Гора и его физическая сила успокоили Вервея и еще нескольких подобных ему бесноватых парней.
И тем не менее именно Вервей протянул ему руку и сделал первый шаг к примирению, что немало удивило Марсиаля, знавшего его характер. Он краем глаза посмотрел на своего бывшего товарища, не перестававшего вполголоса ругать полицейских. Вервей, с его глубоко посаженными бегающими глазками, с его бледным, угловатым лицом, постоянно искаженным гневной гримасой, представлялся Гору законченным типом ограниченного фанатика, существом, к которому он не испытывал ничего, кроме презрения и отвращения. Какого черта этот дурак вдруг захотел возобновить их отношения, которые собственно никогда и не были подлинной дружбой? С какой стати он оказывал ему знаки внимания, вспоминая молодость, которую Марсиаль ненавидел? Гор готов был держать пари, что Вервей действовал так вовсе не по искреннему побуждению. Относясь вообще довольно скептически к подобного рода чувствам, фотограф еще менее был склонен доверять им, когда дело касалось Вервея. Последний среди прочего выразил Гору сочувствие в связи с его инвалидностью, без коего тот легко бы обошелся, и даже предложил свои услуги на случай, если Марсиалю что-нибудь понадобится. Получив сухой отказ, он тем не менее стал расспрашивать Марсиаля, где тот живет, и напросился к нему в гости, заявив, что такие старые братья по оружию, как они, должны видеться чаще. Сложилась просто нелепейшая ситуация.
Благодаря случаю — бывшие товарищи оказались почти соседями, их разделял только Люксембургский сад — отношения между ними могли бы улучшиться. Фотограф жил в монпарнасской гостинице, а Вервей — в верхней части Латинского квартала. Действительно, недалеко друг от друга. Вервей нанес ему два или три визита, но на том все и кончилось — холодность Гора оттолкнула его.
Сегодня тем не менее он старался быть любезным, хотя его явно раздражало равнодушие Марсиаля к сценам, вызывавшим у него возмущение. Но в конце концов Вервей успокоился и, натужно улыбаясь, продолжил разговор в снисходительном тоне:
— И то правда, ты же изменился. Я всегда забываю об этом. Тебя теперь ничто не волнует.
— Я работаю. И не могу тратить свое время на что попало.
После нескольких грубых ответов в таком же духе Марсиаль Гор и сам, в свою очередь, остыл, испытывая неловкость за свою резкость.
— Ты должен меня извинить. Я инвалид, и иногда на меня наваливается страшная усталость. Я теперь мало на что гожусь… Но вот что меня удивляет, — добавил он с легкой иронией, показывая на новую группу демонстрантов, которая шла мимо, скандируя лозунги, — как это ты, с твоими-то нерастраченными силами и тем же самым, что и в былые годы, энтузиазмом, не идешь вместе с ними в первом ряду?
— Обвиняешь меня в том, что я сдрейфил? Это уж скорее к тебе относится. Поверь мне, ты ошибаешься.
Больше всего на свете Вервей боялся прослыть трусом и воспринял замечание Марсиаля как личное оскорбление. Он цепко сжал плечо фотографа, вынуждая того задержаться.
— Если я не там, не с ними, значит, у меня есть на это свои причины. Не всегда тот, кто громче всех кричит, приносит больше пользы.
— Я всегда был того же мнения. Не сердись. Я просто так сказал…
Но Вервей не позволил ему закончить разговор столь незначащим объяснением, ему хотелось во что бы то ни стало оправдаться.
— Ты мне не веришь? Клянусь тебе: если бы ты знал всю важность того дела, которым я сейчас занят, то воздержался бы от подобных высказываний.
Заметив, что говорит слишком громко и что прохожие стали оборачиваться, Вервей замолчал, насупился, и они двинулись дальше.
— Я не имею права сказать тебе больше. Слишком многое поставлено на карту, и тебе трудно понять…
Теперь настала очередь Марсиаля Гора раздраженно пожать плечами. В этих словах был весь Вервей, со своей напускной таинственностью, со своим вечным желанием произвести впечатление значительного лица, обладающего секретами государства.
— Бог ты мой, я тебе верю! — воскликнул фотограф. — И вовсе не собираюсь ни о чем тебя расспрашивать. Я еще раз тебе повторяю: все это меня больше не интересует.
Вскоре он покинул Вервея, позволив ему на прощание произнести несколько дежурных любезностей, словно и не было никакого спора. Вервей помог Гору сесть в такси и отпустил его лишь после того, как выразил обеспокоенность его судьбой, поинтересовался, как ему живется, не страдает ли он от одиночества и есть ли у него друзья. Гор долго не мог отделаться от ощущения, что за всей этой заботливостью нет ничего, кроме фальши.
Когда он обогнул Люксембургский сад, то обнаружил, что там все спокойно и нет ни малейших признаков уличных волнений. Казалось, старый Монпарнас презирал безумие толпы, и Марсиаль Гор чувствовал себя в согласии с духом своего квартала.
В гостинице он сразу прошел в бар, чтобы посмотреть, не сидит ли там Эрст, который должен был прийти к нему вечером. Эрста не было. Скорее всего, царившая в Париже атмосфера мятежа осложнила его работу. Марсиаль решил сначала подождать его в баре, но потом передумал и поднялся в свой номер, оставив для друга записку.
Расположенный на не слишком оживленной улице, неподалеку от церкви Нотр-Дам-де-Шан, отель был тихим и довольно комфортабельным. Фотограф достаточно долго прожил в нем и уже привык к нему. Здесь он всегда останавливался раньше, возвратившись из очередной экспедиции, и здесь же устроил свою постоянную резиденцию, когда отказался от поездок.
Добравшись до своей площадки, он остановился у двери соседнего номера. Это была комната Ольги. Вот уже больше часа он перебирал в уме пыльные воспоминания, и сейчас ему пришло в голову, что лучше поискать какие-нибудь другие развлечения. Некоторое время он неподвижно стоял у двери, раздумывая, постучать или пойти к себе; образ Ольги, возникший перед глазами, отгонял прочь призраки прошлого.
Любопытная девушка эта Ольга. Ольга… Пулен, кажется, — он не был уверен, что правильно запомнил ее фамилию, приятная особа, конечно, хотя ведет себя несколько странновато. Он вспомнил, как несколько дней тому назад она бросилась к нему в объятия, так обескуражив его своим поступком, что он до сих пор еще не мог прийти в себя.
В сотый раз спрашивал себя Марсиаль Гор, что такого могла она найти в нем, увальне и мизантропе, лишенном обходительности, немолодом и к тому же увечном. Некоторые девушки из его клиентуры, юные актрисочки, иногда делали ему недвусмысленные намеки, и ему случалось пользоваться этим, но мотив был очевиден, и он не строил на этот счет никаких иллюзий: они надеялись добиться серии фотографий, на которых будут выглядеть особенно привлекательными. В этой специфической отрасли, которую он часто проклинал, хотя и вкладывал в нее весь свой профессионализм, он завоевал репутацию, ставившую его вровень с лучшими студиями.
Но Ольге подобные мотивы были явно чужды. Она не просила его ни о какой услуге. Она не была ни актрисой, ни девушкой, снимающейся для обложек журналов. Ее профессия не имела ничего общего с фотографией: она работала управляющей в небольшом антикварном магазине. Помнится, она говорила что-то в этом роде. Вообще-то ему на такие детали было наплевать.
Она жила в отеле примерно с месяц. Познакомились они в баре, куда оба иногда заходили за корреспонденцией, а перед этим раза два или три столкнулись в лифте. Он отметил серьезный вид; временами она казалась даже жесткой, что контрастировало с ее девичьим силуэтом (ей было, скорее всего, не больше двадцати пяти лет); ее не слишком красивое лицо порой странным образом освещалось