подвиг на такие коленца, сопутствуемые метанием искр из глаз, будто нынешний владелец ее душеньки не просто чертенок, а сама верховная нечистая сила, сатана или, по меньшей мере, его правая рука – адмирал адских военно-морских сил.
XXV
Очигава с медведем кружатся в пляске, а Шамугиа ерзает в кресле, точней сказать, на гвоздях или колючках, в нетерпении ожидая от Фоко раскрытия тайны сокрытого и выведенья на Божий свет забившегося в темные извилины бездонных недр прошлого и заключенного в нем ответа. На шее его красуется спасательный круг (втесавшийся в текст и надоевший до чертиков. Бьюсь об заклад, вы полагаете, что это за блажь спасательный круг на шее у персонажа, круг, в конце концов, хоть и спасательный, это круг, а у круга нет ничего общего ни с наградным крестом или орденом, ни с талисманом или амулетом, и, как из сего вытекает, нет ни малейшей необходимости вешать и таскать его на вые. Осторожней, однако, господа, не торопитесь, голубчики, – когда вы смилуетесь и сохраните тишину и смирение, то вам же самим будет лучше и благолепнее, я же тем временем вскользь коснусь одного своего наблюдения: спасательный круг связан с талисманом и амулетом кровью и плотью. Точней они сами своего рода кружки, кружочки и предназначены для охраненья душевного покоя, защиты от тьмы, спасенья от пагубы и отчаяния, уклоненья от сглаза, скорей, надо думать, символическое, от того, что, как вам и всем ведомо, у кого что на роду написано, от того не уведут ни талисман с амулетом, ниже железные онучи странника и паломника, паче же когда кто наделен одними лишь ими и ничем, совсем ничем более. Надо признать между тем, что спасательному кругу по силам уберечь хотя бы от утопания. Ну, так при том, что ему, кругу, удалось урезонить расходившиеся нервы Шамугиа, пусть висит себе у него на шее, и полно нам о нем распространяться. Если вас шокирует именно это, именно то, что он свисает у него с шеи, то, помилуйте, могу ли я вам в чем отказать, переложите круг следователю на колени, ничего от этого не убудет), беспокойными пальцами он терзает края целлофанового пакета с посиневшим, чуть уже не почерневшим запястьем и умоляюще вглядывается прямо в глаза Фоко. Точней в дыры, где у всех расположены органы зрения, а у Фоко фарфоровые шарики размером с персиковые косточки с нарисованными на них зрачками. О-о, тут приходит на память очень давняя история...
...Фоко была едва вершок от земли, когда родная матушка ее, торговка семечками Гуло, собственными своими руками выцарапала ей оба живые глаза. Девчонке довольно было бросить на кого беглый взгляд, как уста ее мгновенно выкладывали все, что отягчало или могло отягчить в ближайшем или отдаленном будущем его душу или карман и всю вообще подноготную, кем кто был, что являл и что еще явит собой. Короче, рентгеновский аппарат не видел столь глубоко, сколько пророческие глазки малышки Фоко. Глазки и впрямь были умопомрачительными и ошеломительными, более того, отклоняясь от восторженных чувств и эмоций, провидящими и пронзительными, все и вся проницающими насквозь. Их довольно бывало чуть-чуть поднять, чтоб попавший в полосу обозрения застыл и замер на месте. И не успевал додумать, придать чему-то обдумываемому хоть какую, завалящую, форму, как Фоко уже настигала, ввинчивалась, внедрялась, вытягивала затаенные в самых глубинных закоулках души помыслы, оценки и намерения. И затейливо, с вывертами, так, что не тотчас поймешь, о чем пошла речь, предавала огласке. Точней по сумбурности, по невнятице ее изъяснения невозможно бывало вообразить, чтоб сама она осознавала смысл хоть единого проговариваемого слова. Этак сыпать прорицаниями, расточать предвестия и предвидения не по плечу не одним только детям, но порой даже и взрослым. Пробормочет, к примеру, «сейчас сорвется звезда», и последняя впрямь, не успеет пророчица добормотать, срывается – и не все одно с чего – с неба ли, с новогодней елки или совсем уж с чеканного герба СССР где-нибудь в домоуправлении. Главное, что непременно, точней без всякой на то причины, но срывается. Или походя, ненароком, стоя цаплей на одной ножке в ячейке расчерченных на асфальте классиков, бросит вдруг, что сейчас, мол, «возникнет стихотворение», и, каким бы сие не показалось поразительным, какой-нибудь оболтус из окрестных домов усилит, будто по уговору, звук радиоприемника или громкоговорителя, и из него по всей округе польются строки стихов. О, в те времена по радио читалось много, можно даже сказать избыточно, стихов и поэм. Ну, Гуф или Джеронимо[4] тогда, ясно, не читали, зато были Владимир Маяковский и Галактион Табидзе, точней никого, кроме последних, не было и в помине, а еще точней сии Володя и Гала и являли собой тогдашних Гуф и Джеронимо. Или – отвлечемся от поэзии и отставим ее в сторону – случилось раз, что Фоко протерла вдруг ночью глаза, подскочила в постели, вскрикнула: «Сейчас увезут на тележке Пашу» и не успела докрикнуть, как во двор со зловещим скрежетом вкатился черный «ЗиС».
Спустя день-другой торговка Гуло, пригревшись у электроплитки и собравшись с духом, подозвала к себе Фоко, усадила к себе на колени, пошепталась и посовещалась по разным ребячьим делам, заобнимала и заприжимала дочку к груди, долго целовала ее, ласкала и миловала, при сем пыхтя от непомерной болезненной толщины, отчего-то свойственной всем без изъятья торговкам семенными товарами, то и дело потягивалась к деревянной лопатке и ворошила в стоявшей на электроплитке огромнейшей сковороде предмет своего нехитрого бизнеса. Зима причудливо расписала стекла. От дымящейся сковороды веяло пленительным ароматом. То и дело глухо потрескивала лопающаяся лузга и растопыривавшиеся, толстевшие семечки вздрагивали, тяжело поворачивались и меняли местоположение. От материнского шепотка, одуряющего благовония, треска пахучих семечек головка у Фоко никла и шла кругом. Гуло не умолкала, ворковала и чревовещала, откидывала густые ис-синя-черные пряди волос с лобика Фоко, осторожно целовала ее в виски. Потонувшей в подоле у матери Фоко все было привычно: сладковато- кисловатый дух семечек, запашок охваченных темным ободом ногтей Гуло, ее нутряное пыхтенье, глухое потрескиванье, шорох лопатки... Шейка ее склонилась набок, не иначе, как девочку разморило. Укрывшись за пышными белыми руками Гуло, она посопела от блаженства и услады и крепко-накрепко сомкнула веки. Гуло долго и пристально вглядывалась в личико дочки... Все чаще и резче подрагивала, отчего дыбом становились ее смольные волосы, потом согрела до нужного плитку, распалила утишившийся было от умиротворенья ток крови, отбросила в сковороду лопатку, пробормотала: «несдобровать тебе в жизни с такими глазами», крепчайше прижала к себе прикорнувшую с опущенными, как у куклы, веками Фоко, большими пальцами крепко нажала на оба и выжала, выкатила глазки, будто выдавила косточки из черешен...
– Погадай мне на этом, – развязывает Шамугиа узел, достает из целлофанового пакета иссиня-лиловое запястье и протягивает его Фоко. Фоко принимает его, дотоле каменный лик ее чуть уловимо вздрагивает, и без того сморщенная шея сбегается в складки, но не оттого что чего-то коснулась, а, напротив, оттого что осязание подсказало – это то самое, столь долгожданное, и по одеревеневшему сему, отвердевшему натужно, еще недоверчиво, украдчиво, против воли принимается читать линию жизни.
XXVI
Фоко принимается, а мы тем временем закругляемся. Как ни прискорбно и какой гнев ни обрушиваете вы на меня, сей главой придется завершить эту часть. Сдается мне, лучшего и более удобного для этого момента не будет. Ибо не успеешь проронить на ходу: Фоко выдала-де то-то, как возникнет надобность обдумать встречный вопрос следователя Шамугиа. Это – ну, неужели вы не согласны со мной – продлит и без того тягучее повествование. Одно уцепится за другое, за другим потащится третье, и так далее, и так далее, и найдутся ли у вас основания усомниться, что мы за всем этим увяжемся, во все втянемся и влипнем? Вот хотя бы не долее, как давеча, я решил, объявил, сказал: на сем завершаю всю часть. И что же? То-то и оно, господа. Льщусь надеждой, что вы не почтете за дерзость, когда я признаюсь вам, что никогда не бывал доселе покинут божественным соизволением, боговдохновенным даром, этакой легкостью, пареньем, полетом, и полагаю, что и на мой удел досталось прозорливости (говоря между нами, даже мечу в провидцы, ибо, когда мне ничто не застит дороги, отлично ясно все кругом примечаю, а когда, случится, застит, то разве что на время препятствует восприятию, познанию и проникновению в суть окутанных туманом таинственности предметов, любознательности же во мне, тяги к знанию и умению не истребить ни за какие коврижки, пока во мне держится и живет душа), но вот с точкой у меня, можно ли сего не усечь, нелады, все не выучусь ставить ее без затей и без промедления. По правде говоря, я всегда сгорал от зависти к людям, кои в соответствии с надобностью и первым же побуждением отважно ставят неустранимую точку. При том, что меня непреоборимо тянет к скобочкам, умолчаниям, всяким этаким затяжным значкам препинания... Вроде что может быть легче, не правда ли? А затрудняюсь, не отваживаюсь. Понеже заявляю со всею ответственностью, при ее поставлении надобны удача и расположение духа, с одними же прозорливостью и вдохновением далеко не уедешь! Когда точка не уточнит