желанных. Достоевский в 'Записках' говорит: 'Отдельно стоять, когда все работают, как-то совестно'. Солженицын же, без малейшего оттенка этого чувства, признается, что, когда все работали, он 'тихо отходил от своих подчиненных за высокие кучи отваленного грунта, садился на землю и замирал'.
Вот уж, признаться, и не знаем, можно ли это тихое сидение за кучами зачислить в пролетарский стаж.
Однажды, выйдя из-за кучи, захотел себя показать: решил заставить трудиться вновь прибывшую группу блатных. Те послали его куда подальше. Он за этим буесловием тотчас увидел реальную готовность 'сунуть нож меж ребер'. Струсил и отступил. И спешит порадовать своей предусмотрительностью нас и потомков: 'Только благодаря этому я и могу сегодня писать 'Архипелаг'. Мерси…
Не в силах больше оставаться посмешищем заключенных, 'комдив' мечтает о другой должностишке, но чтобы опять не слишком пыльной. Узнал, что освободилось место счетовода. Умоляет начальство: 'Я — хороший математик, быстро считаю. Возьмите меня'. Увы, номер не проходит. А должность мастера карьера вскоре ликвидировали. И тут пришлось попавшему под сокращение 'комдиву' еще раз приобщиться к физическому труду — взять лопаточку и пойти копать глину, как Достоевский. Копал целую неделю. Было две недели на разгрузке, теперь одна с лопатой. А ведь он уверял нас: 'Ты дашь дубаря на общих работах через две недели'. Вот целых три проработал, а ничего, еще жив пролетарий. Как пишет Решетовская, цитируя его письма, последние несколько дней на кирпичном заводе муж работал на разных работах, но метил опять попасть 'на какое-нибудь 'канцелярское местечко'. Замечательно было бы, если бы удалось'.
Мечту сумел осуществить в новом лагере на Большой Калужской, куда его перевели 4 сентября 1945 года. Здесь еще на вахте он заявил, что по профессии нормировщик. Ему опять поверили, и благодаря выражению его лица 'с прямодышащей готовностью тянуть службу' назначили, как пишет, 'не нормировщиком, нет, хватай выше! — заведующим производством, т. е. старше нарядчика и всех бригадиров'!
Увы, на этой высокой должности энергичный соискатель продержался недолго. Но дела опять не так уж плохи: 'Послали меня не землекопом, а в бригаду маляров'. Однако вскоре убеждается, что эта работа легка лишь на первый взгляд, и снова хочет чего-то другого. Не раз, говорит, мечтал объявить себя фельдшером, но, к счастью для всех, не решился. Вдруг освободилось место помощника нормировщика. 'Не теряя времени, я на другое же утро устроился помощником нормировщика, так и не научившись малярному делу'. Трудна ли была новая работа? Читаем: 'Нормированию я не учился, а только умножал и делил в свое удовольствие. У меня бывал и повод пойти бродить по строительству, и время посидеть'. Словом, и тут работка была не бей лежачего. Потом поработал на этом строительстве еще и паркетчиком.
В лагере на Калужской наш герой находился до середины июля 1946 года, а потом — Рыбинск и Загорская спецтюрьма, где пробыл до июля 1947 года. За этот годовой срок с точки зрения наращивания пролетарского стажа он уже совсем ничего не набрал. Из писем к жене узнаем: почти все время работал по специальности — математиком. 'И работа ко мне подходит, и я подхожу к работе', — с удовлетворением писал он.
С той же легкостью, с какой раньше соврал, что командовал дивизионом, а потом назвался нормировщиком, вскоре герой объявил себя физиком-ядерщиком. А вся его эрудиция в области ядерной физики исчерпывалась названиями частиц атома. Но ему и на этот раз поверили! Право, едва ли Солженицын встречал в жизни людей более доверчивых, чем кагэбэшники да эмвэдэшники.
В июле 1947 года его перевели из Загорска опять в Москву, чтобы использовать как физика. Но тут, надо думать, все-таки выяснилось, что это за ядерщик-паркетчик. За такую туфту могли бы, конечно, дать хороший подзатыльник, но для счастливчика и на этот раз все обошлось более чем благополучно. Его не только не послали за обман в какой-нибудь лагерь посуровей, но даже оставили в Москве и направили в Марфинскую спецтюрьму — в научно-исследовательский институт связи. Это в Останкине, недалеко от кабинета А. Н. Яковлева, который при желании мог бы носить герою будущего телефильма передачи. Почему человека никак не наказали за вранье и каким образом, не имея никакого отношения к связи, Солженицын попал в сей привилегированный лагерь-институт, об этом можно лишь догадываться.
В институте герой кем только не был — то математиком, то переводчиком с немецкого (который знал не лучше ядерной физики), а то и вообще полным бездельником: опять проснулась жажда писательства, и вот признается: 'Этой страсти я отдавал теперь все время, а казенную работу нагло перестал тянуть'. Господи, прочитал бы это Достоевский…
Условия для писательства были неплохие. Решетовская рисует их по его письмам так: 'Комната, где он работает, — высокая, сводом, в ней много воздуха. Письменный стол со множеством ящиков'. При обилии рукописей, это, конечно, весьма ценно. 'Рядом со столом окно, открытое круглые сутки…'
Касаясь такой важной стороны своей жизни в Марфинской спецтюрьме, как распорядок дня, Солженицын пишет, что там от него требовались, в сущности, лишь две вещи: '12 часов сидеть за письменным столом и угождать начальству'. Угождал он весьма успешно, но сидеть 12 часов?.. Лев Копелев, в эти же годы отбывавший срок в Марфинской спецтюрьме, в книге воспоминаний 'Утоли моя печали' (М., 1991) свидетельствует: 'Наш рабочий день начинался с утра и длился до шести вечера. Рабочий день можно было продлить по собственному желанию'. Ну, разве что только так — по собственному желанию, не будучи в силах оторваться от своих прекрасных рукописей, и сидел наш герой за столом по полсуток. Вообще же за весь срок нигде рабочий день у него не превышал восьми часов. А по воскресеньям — нерабочий день, и всего в году их набиралось более 60.
Какова была сама работа Солженицына, об этом мы уже кое-что сказали, и вот теперь видим, что он, большую часть срока просидевший в прямом смысле — за письменным столом, считает себя вправе и тут поносить автора 'Записок из Мертвого дома' и его горемычных товарищей. Он прямо-таки потешается над ними: 'Что до Омской каторги Достоевского, то там вообще бездельничали'. А если, мол, иногда и приходилось чем-то заняться, то 'работа у них шла в охотку, впритруску', то бишь рысцой бегали, побрякивая кандалами. Но в 'Записках' читаем, что летом каторжане уходили на работу часов в шесть утра. Урок, или, по-нынешнему говоря, план, давался такой, что вздохнуть некогда: 'Надо было накопать и вывезти глину, наносить самому воду, вытоптать глину в яме и сделать из нее две с половиной сотни кирпичей. Возвращались уже вечером, когда темнело, усталые, измученные'. Вот они действительно работали часов двенадцать, а то и сверх того. Зимой возвращались раньше, но более длительное пребывание в смрадной
111
казарме было не отдыхом, а мукой. Над этими мучениями и потешается завзятый гуманист.
Здесь нельзя не вспомнить сцену из 'Одного дня Ивана Денисовича', в которой рассказывается, как заключенные кладут кирпичную стену: 'Пошла работа. Два ряда как выложим да старые огрехи подровняем, так вовсе гладко пойдет. А сейчас — зорче смотри!.. Подносчикам мигнул Шухов — раствор, живо! Такая пошла работа — недосуг носу утереть… Шухов и другие каменщики перестали чувствовать мороз. От быстрой захватчивой работы прошел по ним сперва первый жарок… Часом спустя пробил их второй жарок… Ноги их мороз не брал' и т. д. Что это? Да она самая — работа в охотку, впритруску. В свое время эта сцена трудового энтузиазма зеков шибко растрогала Н. С. Хрущева, что весьма способствовало появлению повести в печати. Почему же теперь этот энтузиазм автор перепихивает на классика? Да потому, что он, энтузиазм-то, пришел в вопиющее противоречие со всем тем, что позже было написано о жизни заключенных в 'Архипелаге'.
Ну хорошо, поработали кто как мог, а что дальше? 'После работы, — продолжает Солженицын выводить на чистую воду Достоевского, — каторжники 'Мертвого дома' подолгу гулялипо двору острога'. Слово 'гуляли' подчеркнул и вынес приговор: 'Стало быть, не примаривались. У нас же только придурки (то есть кто на легкой работе) по воскресеньям гуляли'. Очень впечатляет. Но вот что пишет его наперсный друг Л. Копелев: 'Утром гулять разрешалось и до завтрака и после'. Можно было гулять и после обеда, а также два раза вечером, — до поверки и после, когда, говорит, 'мы все могли гулять хоть за полночь'. Это сколько же получается? Пять прогулок в день! Большинство людей и на свободе-то столько не гуляют.
Картину солженицынского ада дополняет Н. Решетовская: 'В обеденный перерыв Саня валяется во дворе на травке или спит в общежитии (мертвый час! —