Солоухина, где он был 23 февраля 1992 года, когда его дорогих сограждан на московских улицах мордовали дубинками в кровь. Он не ответил. Но я-то знаю, что он был там же, где в годы войны — в полной безопасности: тогда за стенами Кремля, сейчас — на переделкинской даче. Он любит читать с эстрады трагическое стихотворение, в котором рефреном повторяется строка: 'Сегодня очередь моя'. Дескать, на защиту родины, за честь русского народа поднимались до сих пор люди разных времен, сословий, судеб, но вот настала очередь моя, встаю, иду на подвиг, и не надо, дорогая супруга, меня жалеть. Очень красиво! Но нельзя не заметить, что поэт изрядно замешкался. Его очередь подошла еще во время войны — в сорок втором году, когда ему исполнилось восемнадцать лет, но он любезно уступил ее своим ровесникам, в частности таким, как я — очкарик с сердечной недостаточностью. Он уступил ее нам и 23 февраля этого года. И тем не менее, спустя пятьдесят лет, все грозит, пугает с эстрады своих домочадцев и почитателей: 'Сегодня очередь моя. Смотрите, я могу жизни решиться…'
Итак, любовью к народу, великим самоотречением объяснить проклятие Солоухиным и Волкогоновым Советской власти, Ленина так же невозможно, как и личными мотивами. В чем тогда дело?
В. Солоухин клянется, что в его антиленинском трепаке 'никакой отсебятины' нет. 'Все цитаты подлинные. Обнаружить можно лишь мелкие погрешности. Существенных неточностей, а тем более предвзятой трактовки, тенденциозного комментирования текстов нет'. И тут же — вот, мол, убедитесь — приводит такой текст телеграммы:
'Пенза. Губисполком. Копия Е. Б. Бош.
Необходимо… провести беспощадный массовый террор… Сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города. Экспедицию (карательную. —
9.8.1918 Предсовнаркома Ленин'.
Увы, тут нетрудно обнаружить и самую беспардонную отсебятину и тенденциозность комментирования, доходящую до полного извращения факта. Экспедицию, упомянутую в телеграмме, Солоухин назвал карательной, а на самом деле, как следует из примечаний редакции собрания сочинений, речь шла об экспедиции, видимо, печатного двора, эвакуированного из Петрограда в Пензу, где она должна была заняться заготовлением государственных бумаг (печатанием денежных знаков, почтовых марок и т. п.). Отсебятина — это не только вписывание своего текста, но и изъятие чужого, если оно искажает смысл. Здесь именно тот случай: после слова 'террор' Солоухин выбросил слова 'против кулаков, попов и белогвардейцев'. Это 'мелкая погрешность'? Наконец, выброшена и начальная фраза: 'Получил вашу телеграмму'. А ведь из нее следует, что не просто так сидел-сидел Ленин в Кремле, все в державе тихо, спокойно, а ему от скуки вдруг втемяшилось: не учинить ли в Пензе массовый террор? Нет, оказывается, его телеграмма была ответом на известие о кулацком восстании в пяти волостях Пензенской губернии. Так работает поэт, поклявшийся Аполлоном в своей неукротимой любви к правде, к честности.
Не беремся судить, насколько правомерна была та ленинская телеграмма. Лучше предоставим слово А. Солженицыну, который еще двадцать лет тому назад потрясал ею перед лицом человечества в своем голосистом 'Архипелаге' (т. 2, с. 17). Правда, не таил, что вспыхнуло восстание. И не искал карателей там, где их не было. Тут Солоухин превзошел учителя. Но нобелевский лауреат тоже выбросил слова 'против кулаков, попов и белогвардейцев', несколько мешающие его концепции о всеохватном терроре.
Сильней всего негодовал по поводу слов 'сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города'. Подумать только, шумел он, запереть 'не виновных, а СОМНИТЕЛЬНЫХ!'. Ну, на такое, мол, попрание законности и свободы способны только большевики.
Однако вот какое любопытное рассуждение встречаем у того же обличителя в другом месте голосистого 'Архипелага'. Рассказывает с чужих слов о бунте заключенных в каком-то лагере. Руководитель бунта, говорит, размахивая финкой, объявлял в бараке: 'Кто не пойдет на оборону — тот получит ножа!' Угрозой расправы, страхом смерти гнать людей, не желающих идти на затеянное тобой крайне опасное, может быть, даже роковое дело, — вот уж, казалось бы, где правозащитник Солженицын вознегодует во всю мощь своих легких и голосовых связок, когда-то опрометчиво забракованных Юрием Завадским для сцены. Но, странное дело, ничего подобного не произошло, и угрозу кровавой расправы над ни в чем не повинными людьми он спокойно и уверенно квалифицирует так: 'Неизбежная логика военной власти и военного положения…' Гуманист оправдывает действия власти, хотя она самозванная и 'военное положение' создала незаконными действиями сама.
Но в Пензенской губернии-то в августе 1918 года было в подлинном смысле военное положение — вооруженное восстание. И, однако, на его ликвидацию никто не гнал под угрозой смерти всех, не принимавших в нем участия, а лишь предлагалось временно изолировать вне города тех, кто, пожалуй, мог бы примкнуть к восстанию, — вполне естественная и логичная мера любой власти, которая хочет оставаться властью. Как только 7 декабря 1941 года японский флот совершил нападение на Пёрл-Харбор, в США тотчас были заключены в концентрационные лагеря сотни тысяч живших там японцев… Нет, все-таки неправду говорит автор великого 'Архипелага', что он видит жизнь, как Луну, всегда с одной стороны — он видит ее всегда с той стороны, с какой ему в данный момент нужно, выгодно. Это можно сказать и о его талантливом ученике, который, как мы видели, порой превосходит учителя.
О телеграммах, подобных тем, что приведена выше, и Солоухин и Волкогонов знали, конечно, давно. Но первый помалкивал о них, а второй еще вчера даже целиком оправдывал. Писал в 1989 году, что 'революционный радикализм большевиков во многом был вынужденный тем, что все висело на волоске. Подчеркну: нередко это было необходимо'.
И вдруг они прозрели! Забегали, замельтешили, заверещали… Известны факты, когда некоторые дотоле правоверные сторонники Сталина вдруг резко выступали против него: хотя бы М. Рютин, Ф. Раскольников. Но, во-первых, у них перемена взглядов произошла в сорок — сорок пять лет, когда многие люди переживают кризис, меняются; во-вторых, они выступили наперекор течению и действовали, по сути, в одиночку; наконец, прозрение не сулило никаких благ, наоборот, они шли на огромный риск, для Рютина оказавшийся смертельным. Разве можно не поверить в их искренность и бескорыстие?
А эти? Один продрал глаза в шестьдесят пять лет, второй — в шестьдесят семь. И произошел этот пенсионный катарсис не в индивидуальном порядке, а вместе с ордами, стадами, кагалами таких же философов, историков и писателей всех возрастов. Вернее, даже не вместе, а вслед за этими стадами, кои они превзошли только мощью грудных клеток. О своем 'прозрении' они вещают и в газетах и по телевидению, — всюду, где хотят, и это не только ничем не грозит им, а наоборот, они стремительно наращивают разного рода капитал. Так где же найдется глупец, который поверил бы, что все это делается от души, искренне, с заботой о любимом народе? Неужели кто-то еще не видит подлинную суть этих разоблачителей? Да за что же их Ельцин обласкал и наградами осыпал?
Конечно, в деятельности Ленина и Сталина, как и царя Ивана, царя Петра, немало такого, что нельзя оправдать, и такого, что нельзя не осудить. Вот об этом и говори, уж если неодолима охота именно в такое время, как нынешнее, копаться в делах полувековой и вековой давности. Но ведь поэт и философ, примкнув к тем, кто задался целью сокрушить столь грандиозную историческую фигуру, как Ленин, не брезгуют копаться и в таких вещах, прибегать к таким аргументам, что, право же, возникают сомнения в их психической неповрежденности.
Ну, действительно, поэт, например, из года в год, из газеты в газету таскает обвинение Ленина в том, что он в молодости нарушал правила охоты на зайцев. Говорят, уже и обличительную поэму об этом написал, назвав ее 'Невинные жертвы тирана'. Философ-историк, естественно, смотрит глубже: 'Никогда советскому человеку не говорилось, на какие деньги Ленин жил с семьей долгие годы за границей'. Ну, это уж пошел настоящий профессорский шмон… Не надо быть мудрецом, чтобы понять: к такого пошиба доводам обращаются по причине явного недостатка более веских и убедительных.
Но примечательно, что даже и эти-то крохоборские инвективы не выдерживают пристального взгляда, ибо построены не очень-то опрятным образом. Какие правила охоты нарушал Ленин? Он, рыдая, говорит Солоухин, не стрелял зайцев, как мы с Волкогоновым, а колошматил их прикладом ружья. Ай-яй-яй! Конечно, прикладом — аморально, даже если Владимир Ильич охотился бы не на зайцев, а на бегемотов. Ведь бегемоты тоже хотят жить и не привыкли, чтобы их так. Но откуда известно о прикладе? Зайцефил уверяет, что это, мол, сама Н. К. Крупская писала в воспоминаниях. Обращаемся к воспоминаниям. И что