отчубучивает такие фортели, что по своей бесцеремонности они едва ли имеют что-либо равное в мировой литературе. Так, со ссылкой на данные американского ФБР бросает нам 'легенду' о тайной встрече Сталина и Гитлера, будто бы имевшей место 17 октября 1939 года во Львове. Достоверно известно, что Гитлер предлагал такую встречу, но это было позже — в ноябре, когда Молотов ездил в Берлин. Сталин встретиться не пожелал, хотя надо заметить, что в обстановке того времени в этом не было бы ничего невероятного, и уж тем более — ничего предосудительного. Ведь встречался в Тильзите царь Александр с 'корсиканским чудовищем', да и в ту пору являлись к Гитлеру, вели с ним переговоры, угодничали перед ним, заключали капитулянтские соглашения высшие руководители Англии и Франции — Чемберлен, Даладье, лорд Галифакс и другие. Но Сталин отверг просьбу о встрече с берлинским чудовищем. Таков факт истории.

Нет! — упорствует железный Эдвард, вполне возможно, что встреча была. И бросает свою козырную карту — 'Журнал посетителей'. 18 октября 1939 года, говорит, в нем нет записей, т. е. 'в этот день приема не было'. Записи появились только поздно вечером 19-го, когда пришли те самые 'удивительные посетители' — Молотов и Каганович. Значит, почти два дня Сталина не было в своем кабинете. Где же он мог быть? Да, конечно, только во Львове, только в объятиях Гитлера!

Поразительное дело… Человеку седьмой десяток, а не в силах сообразить, что ведь любой дурак может ему сказать: 'Мыслитель, во-первых, американцы называли 17 октября, а вы толкуете о 18-м и 19-м. Во-вторых, если не было приема, не было записей, то это вовсе не доказывает, что Сталин не находился в кабинете: просто он мог не назначить на этот день ни одного посетителя, допустим, работал с документами, готовился к какому-то выступлению или, наконец, не мог оторваться от пьесы Радзинского 'А существует ли любовь?'. В-третьих, если Сталина не было в кабинете и даже в Кремле, то из этого вовсе не следует, что он отсутствовал в Москве: мог принимать участие в каком-то совещании, допустим, в Наркомате обороны или иностранных дел; наконец, мог пойти в театр опять же на пьесу Радзинского. В-четвертых, если даже Сталин не находился в Москве, то лишь олух царя небесного может утверждать, что в таком случае ему больше негде было оказаться, как только на посиделках с Гитлером'. Разве это не то же самое, как если бы я, позвонив Радзинскому по телефону и не застав его дома, объявил бы: 'Светоч русской литературы поехал в Мытищи на тайную встречу с сотрудником ЦРУ'.

Наконец, если бы встреча действительно имела место, то уж за столько-то лет с нее содрали бы покров тайны. Ибо, с одной стороны, не с глазу же на глаз она проходила бы, а при участии помощников, советников, переводчиков, была бы охрана, и от кого-то сведения непременно просочились бы; с другой стороны, слишком много и сил и лиц, порой весьма могущественных (хотя бы Хрущев да Ельцин), которые приложили бы все силы, чтобы сделать встречу достоянием гласности и использовать в своих политических целях. Все это и убеждает, что никакой встречи не было. И не случайно лясы точат о ней только уж совсем безнадежные светочи вроде Волкогонова.

Как! — взвивается неугомонный Эдвард, 'в 1972 году во Львове старый железнодорожник рассказывал мне — мне лично! — о поезде, который пришел в город в октябре 1939 года. Он даже помнил число — 16 октября!..' Какой редкостный старичок: тридцать три года миновало — война, оккупация, освобождение, десятилетия мирной жизни, — а он точно помнит дату, и как только увидел Радзинского, так и кинулся к нему: 'Послушай, Эдик! Я тебя заждался!..' Да как звали этого замечательного старичка? Неизвестно. А где доказательства, что в таинственном поезде, если он действительно был, на верхней полке лежал Иосиф Виссарионович, курил свою трубку и поджидал Гитлера? Доказательств никаких. Более того, сам же Радзинский жестоким образом и опровергает своего престарелого осведомителя, заявляя, что 16 октября 'Сталин был в своем кабинете. И 17-го — у него длинный список посетителей…' (с. 475) А вместе с осведомителем опровергает и ФБР, и Волкогонова, и самого себя, любимого. Но все это ничуть не мешает ему в итоге заявить: 'Видимо, на встрече Сталин понял еще раз, как нужен Гитлеру' (с. 476). Предположительное словцо 'видимо' относится здесь не к встрече, а к тому, что Сталин 'понял'. То есть была эта 'сепаратная встреча века', была! И у него аж руки чешутся: 'Как ее можно написать!' И не сомневайтесь — напишет.

Однако эта картина умственной дистрофии, доходящей до блистательного опровержения своих собственных драгоценных идей, еще не самое выразительное в спектаклях и сочинениях многостаночника Эдварда, в частности в его проделках с архивными источниками.

Кому страшны архивы?

Сочинитель уверяет, что Сталин ужас как боялся архивов, ибо там, говорит, можно было обнаружить великое множество убийственных документов о нем. Поэтому руками своего секретаря И. П. Товстухи он 'беспощадно прополол' все архивы. Что ж, допустим, хотя и несколько сомнительно, чтобы один Товстуха мог выпить море. Но вот что заливают нам дальше в доказательство названного ужаса.

В 1939 году в связи с шестидесятилетием Сталина МХАТ предложил Михаилу Булгакову написать пьесу о юности вождя. Знаток жизни Радзинский не верит, конечно, что МХАТ действовал самостоятельно, он убежден, что это был приказ (не иначе!) самого Сталина. Что ж, пусть… Как бы то ни было, а Булгаков с увлечением написал, по словам его вдовы, 'интересную романтическую пьесу о Кобе'. И в театре, и в Комитете по делам искусств ее не просто приняли, — 'все были в восторге'. Великолепно!

Но тут-то и начинается нечто фантастическое. Булгаков, сообщается нам, писал пьесу 'совершенно без документов' и написал, как видим, отменно. А почему и нет? Документы вовсе не обязательны, тем более для такого талантливого человека, как Булгаков, решившего написать романтическое произведение. Существует множество иного рода материалов, источников, которые могут здесь помочь, в частности история, литература. Пушкин тоже не пользовался никакими архивными документами, когда писал 'Бориса Годунова' или 'Маленькие трагедии'. И тем не менее, говорят нам, после такого-то триумфального приема пьесы Булгаков вдруг решает поехать в Грузию — 'мечтал поработать в архивах'. Зачем? Поверить алгеброй гармонию? Что, человеку больше нечего было делать? Можно ли представить себе, допустим, хирурга, который, успешно сделав операцию, захотел бы потом проверить себя по учебникам? Или архитектора, который, построив прекрасный дом, решил бы поехать на завод, чтобы изучить производство кирпича.

Но — не будем спорить. Допустим, поехал-таки Булгаков в Грузию изучать архивы на грузинском языке, который он не знал, но чуял сердцем. Вдруг в дороге получает телеграмму: 'Надобность в поездке отпала…' В чем дело? Оказывается, Сталин прочитал пьесу и будто бы сказал: 'Зачем писать пьесу о молодом Сталине?' Да, он имел привычку порой задавать такие странные вопросы, как и давать в подобных случаях не менее странные советы. Когда, например, в 1938 году ему прислали из издательства Детской литературы книгу 'Рассказы о детстве Сталина', подготовленную в связи с тем же юбилеем, он прочитал ее и 16 февраля этого года написал в издательство письмо: 'Я решительно против издания 'Рассказов о детстве Сталина'. Книжка изобилует массой фактических неверностей, искажений, преувеличений, незаслуженных восхвалений. Автора ввели в заблуждение охотники до сказок, брехуны (может быть, 'добросовестные' брехуны), подхалимы. Жаль автора, но факт остается фактом… Советую сжечь книжку' (Собр. соч. М., 1997. Т. 14. С. 249). Когда на следующий год опять же к его 60-летию в Политиздате по примеру 'Краткой биографии В. И. Ленина' подготовили 'Краткую биографию И. В. Сталина', он собственной рукой вычеркнул из ее текста множество таких же назойливых и подхалимских преувеличений и восхвалений. Когда во время войны кто-то из окружения предложил учредить орден Сталина, он сказал: 'Зачем такой орден? Есть орден Ленина, а товарищ Сталин еще живой'. Когда уже после войны Калинин издал Указ о награждении Сталина Золотой Звездой Героя, он сказал: 'Зачем товарищу Сталину Звезда Героя?' И никогда ее не носил. Когда ему предложили принимать Парад Победы, он сказал: 'Зачем уже старому человеку принимать парад? Есть достойные люди помоложе. А я постою на Мавзолее'. Когда ему изготовили особую, отличную от маршальской форму генералиссимуса, он сказал: 'Зачем особая форма для генералиссимуса? Мне удобно и в маршальском мундире'.

Разумеется, Радзинский никакому бескорыстию не верит. Уж он-то, сердцевед, знает, что во всех этих случаях есть таинственная черная подоплека. И клянется, что только потому пьеса Булгакова не была поставлена, что Сталин жутко испугался поездки писателя в Грузию, в грузинские архивы. И опять не соображает, что любой пентюх может ему сказать: 'Алло, философ! Во-первых, допустим, для простоты рассуждения, что Сталин и впрямь жутко боялся архивов, но как это может быть связано с уже написанной пьесой, которая привела всех в восторг? Каким образом этот страх мог продиктовать запрещение пьесы? Во-вторых, чего же, спрашивается, Сталин так трепетал перед архивами, если все они по его указанию давно уже были 'беспощадно прополоты'? В-третьих, если архивы прополоты, то как же вам лично даже в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату