одновременное, согласованное, активное действие забастовками, демонстрациями, массовыми гуляньями отметили свой праздник Первое мая, выдвигая везде одно и то же требование: законодательное установление восьмичасового рабочего дня.
Повсюду это произошло в самый день праздника. В Германии прекратили работу двести тысяч рабочих. Во Франции демонстрации состоялись в ста тридцати восьми городах и поселках. На улицы Будапешта в этот день вышло пятьдесят тысяч человек, на улицы Вены — сорок, Чикаго и Нью-Йорка — по тридцать, Стокгольма — двадцать… В Италии публичные шествия были запрещены, но тем не менее они все-таки состоялись в Милане, Турине, Ливорно…
В этот день, с молодым наслаждением работая над предисловием к новому немецкому изданию 'Коммунистического манифеста', семидесятилетний Энгельс писал: 'Пролетарии всех стран, соединяйтесь!' Лишь немного голосов откликнулось, когда мы сорок два года тому назад бросили в мир этот клич…'
Энгельс, конечно, еще не знал количества первомайских демонстрантов и забастовщиков в разных городах и странах — сообщения об этом появятся в газетах лишь завтра или послезавтра. Но в повсеместном успехе празднования Энгельс был уверен глубоко. И потому, кратко напомнив о славном пути, пройденном международным рабочим движением со времени революции сорок восьмого года, он убежденно закончил: 'Зрелище сегодняшнего дня покажет капиталистам и землевладельцам всех стран, что пролетарии всех стран ныне действительно объединились'.
И первомайское зрелище в самом деле показало…
Но предстоял еще один день — еще одна, заключительная часть великой симфонии пролетарской солидарности — воскресенье четвертого мая. В этот день к собратьям по классу должны были присоединиться Англия и Испания. Надо было сделать все, чтобы финал симфонии оказался достойным остальных ее частей.
И вот этот день наступил.
Гайд-парк шумит, смеется, рукоплещет. Гайд-парк безмолвствует, слушает, размышляет…
Энгельс оказался в самом центре событий. Организаторы митинга, среди которых главную роль играли Элеонора Маркс и ее муж — журналист и драматург Эдуард Эвелинг, пригласили его на четвертую трибуну. Вместе с ним на этой старой большой грузовой платформе — только что приехавший из Франции Поль Лафарг, молодой писатель и музыкальный критик Бернард Шоу, писатель-эмигрант Степняк- Кравчинский, член парламента и опять-таки писатель Роберт Каннингем-Грехем.
Определенный переизбыток литераторов тотчас заметил зоркий, умеющий во всем найти комическую или хотя бы забавную сторону Шоу.
— Не кажется ли вам, господин Энгельс, — сказал он с улыбкой, — что шесть писателей для одной старой повозки — это несколько многовато и чуть-чуть однообразно?
Энгельс считал Шоу, не так давно появившегося на литературном небосклоне с несколькими романами, честным, лишенным всяких карьеристских устремлений парнем, очень талантливым и остроумным беллетристом, но он был убежден также, что как политик Шоу пока абсолютно ничего не стоит. Об этом говорила не только его принадлежность к фабианцам с их оппортунистической проповедью 'муниципального социализма', с наивной надеждой обратить буржуа в социалистов и мирным конституционным путем ввести социализм. ('Благонамеренная банда', — говорил о них Энгельс.) Об этом же, если угодно, свидетельствовал и только что заданный вопрос.
— Да, дорогой Шоу, — сказал Энгельс, тоже улыбаясь, — тут шесть человек пишущей братии. Вы верно подметили сходство между нами. Но как вам могло не броситься в глаза и весьма существенное различие? Вы и Эвелинг ирландцы, Лафарг — француз, Каннипгем-Грехем — англичанин, Степняк русский и, наконец, ваш покорный слуга — немец. Шесть человек — пять национальностей! Я думаю, что для идеи Международного Первомайского праздника это различие гораздо более важно, чем однообразие, подмеченное вами. Разве не так?
— Пожалуй, — охотно согласился Шоу, видя, что Энгельс хоть и старше его в два с лишним раза, но по меньшей мере не уступает ему в наблюдательности, — однако если идти и дальше по пути фиксации различий…
Волна музыки прервала Шоу, а когда она схлынула, Энгельс, не дожидаясь, когда тот продолжит фразу, сказал:
— Различий между нами великое множество. Важны существенные различия, а не любые.
— Я как раз и хочу отметить различие едва ли не самое существенное.
— Как говорят мои соотечественники, я повесил уши на гвоздь внимания, — дружелюбно улыбнулся и наклонил голову к собеседнику Энгельс.
Но в это время на платформу вбежал какой-то молодой человек и, пробравшись к Эвелингу — председателю митинга у этой трибуны, взволнованно сказал ему несколько кратких фраз. Эвелинг тотчас повернулся к Энгельсу:
— Генерал! Получено телеграфное сообщение, что демонстрации и митинги идут в Мадриде, Бильбао, Сарагосе. Но, кажется, больше всего демонстрантов на улицах Барселоны. Называют цифру что-то около ста тысяч.
— Ого! — восторженно откликнулась вся трибуна.
— Это больше, чем в Вене и Будапеште, вместе взятых! — возбужденно и радостно сказал кто- то.
— Новость отличная! — Энгельс, которому в его семьдесят лет даже врачи не давали больше пятидесяти пяти — шестидесяти, казалось, еще помолодел, произнося это. — Поделитесь ею со всеми, Эдуард. Да и вообще пора открывать митинг, иначе народ начнет расходиться. Вы же, мой друг, не для того с таким трудом и отвагой добивались этих трибун и разрешения на контрмитинг, чтобы мы покрасовались здесь и ушли.
— Смотрите, на других трибунах уже началось, — указал направо своей острой бородкой Каннингем- Грехем, — кажется, там выступает Бернштейн.
— Лишь бы он не говорил слишком долго, — слегка поморщился Энгельс. У парня мания копаться в мелочах. Это всегда бессмысленно, а уж сегодня-то — особенно.
Эвелинг сделал шаг вперед и энергично поднял руку, требуя тишины и внимания. Народ тотчас замер в таком полном и глубоком молчании, что на возвышении трибуны вдруг стали довольно отчетливо слышны слова, которые натужно выкрикивали где-то вдали: 'Энгельс!.. его сателлиты!.. эти интеллигенты!.. не занимающиеся физическим трудом!.. они!.. представляют собой!.. буржуазную клику!.. стремящуюся!.. поссорить!.. рабочих!..'
На трибуне все, кроме сосредоточившегося Эвелинга, засмеялись, поняв, что это доносится речь, которую кто-то произносит на том, другом митинге, организованном деятелями из Лондонского совета тред-юнионов и Социал-демократической федерации.
— Узнаете? — поборов смех, обратился Энгельс к Степняку-Кравчинскому. — То глас нашего общего друга сэра Генри Майерса Гайндмана.
Сергей Степняк утвердительно кивнул лохматой головой. Он понял, почему с этим вопросом Энгельс обратился именно к нему. Адвокат и публицист Гайндман был основателем и лидером Социал- демократической федерации, собравшей под свое крыло интеллигентов, многие из которых по ряду вопросов выступают против последователей Маркса. В прошлом году, за месяц до организованного марксистами Парижского конгресса объединенных социалистов, Гайндман напечатал в своей газете 'Джастис' статью, в которой утверждал, что под извещением о созыве конгресса подпись русского революционера Степняка- Кравчинского поставлена без его согласия.
Степняк не марксист, хотя очень близок с многими из них. Он дружит с Плехановым, которого года три тому назад денежной поддержкой буквально спас от туберкулеза и смерти. Однако он не примыкает к плехановской группе 'Освобождение труда'. И вообще, он не придает значения теоретической стороне дела. Для него главное — действие, живая революционная практика, конкретная борьба. На Михайловской площади Петербурга среди бела дня всадить кинжал в начальника Третьего отделения генерала Мезенцева, виновного в казни друзей Степняка, и скрыться, а потом еще и написать об убийстве палача брошюру 'Смерть за смерть!' — это он смог, а разбираться в различиях и противоречиях между марксистами и поссибилистами, эйзенахцами и лассальянцами, народовольцами и опять-таки марксистами — это он считал делом скучным и необязательным.