вместо клювов снабженные пастями со множеством искусно выточенных зубов. Удивительным образом мастеру удалось передать в повороте голов, осанке, порывистом, незаконченном движении свирепость и злобу, свойственные скорее не птице, а дикому зверю из таинственных африканских чащ.
Барон первым выразил общее мнение:
– Что это они у вас такие омерзительные? Не поймешь даже что, но весьма пакостное…
Руджиери, не моргнув глазом, объяснил:
– Это, изволите ли видеть, плоды моей фантазии…
– Фантазия у вас, надо сказать… – покрутил головой барон. – Болезненная какая-то…
– Ну что поделать, – с поклоном сказал итальянец. – Каждый имеет право на фантазию, если это не нарушает законов… Не правда ли? Неужели, пока я просидел тут затворником два дня, снаружи произошли некие изменения? И изготовление деревянных птичек теперь приравнивается к политическому преступлению? Быть не может…
Он ухмылялся уже с нескрываемой издевкой, наглый и уверенный в себе. Покосившись на закипавшего барона, Пушкин перевел взгляд на графа. Тот с непроницаемым выражением лица опустил веки. Воспрянувший барон сделал шаг вперед, встал прямо напротив итальянца и рявкнул:
– Как стоишь перед прусским королевским гусаром, каналья ты этакая? – и, обернувшись, громко сообщил таким тоном, словно никакого кукольника тут не было вовсе. – Черт знает до чего распустились эти шпаки… Извольте полюбоваться: колени не сдвинуты, локти не прижаты, торчит как соломенное чучелко на заборе…
– Совершенно верно, барон, – сказал Пушкин. – Торчит кукишем похабным…
Он извлек из-под полы сюртука длинный кухенрейтеровский пистолет, изящный, с рукоятью темно- вишневого цвета, поднял его дулом вверх и, не отводя глаз от итальянца, звонко взвел курок на один щелчок.
– Кровь и гром, это по-нашему! – захохотал барон.
И в свою очередь что-то сделал со своей тростью, кажется, нажал некую потайную кнопочку, встряхнул, и стало ясно, что трость представляла собой футляр, со стуком упавший на усыпанный стружками пол, а в руке у барона остался длинный четырехгранный клинок, сверкающее лезвие, неуловимо-хищно сужавшееся к концу, мелькнуло перед лицом итальянца, который невольно отпрянул к стене и уже с неподдельным испугом возопил:
– Да что вы такое творите, синьоры? Эччеленца,[1] умоляю, уймите этих буянов!
Сверкающий клинок взлетел, порхая, у самого его носа, а с другой стороны надвигался на него господин Пушкин, улыбавшийся без всякого дружелюбия, с большим пальцем на курке, готовый в любой момент отвести его на второй щелчок.
– Вы несколько погорячились, Александр, друг мой, – деловито сказал барон. – Выстрел привлечет лишнее внимание, зато сталь действует бесшумно…
– Стены толщиной в человеческий рост, – сказал Пушкин. – Сдается мне, снаружи если что и услышат, так только пушечный выстрел, а кухенрейтер бьет не так уж и звучно…
– Эччеленца, это же натуральный разбой! – воззвал кукольник.
Граф, стоя со скрещенными на груди руками, сказал без тени улыбки, с некоторой грустью:
– Что я могу поделать, любезный, эти господа не солдаты, а я им не капрал… Должен признать, к сожалению, что манеры этих молодых людей и впрямь оставляют желать лучшего. Уж не посетуйте, они воспитывались в провинции, вдали от блистающих столиц… Но вы ведь сами виноваты отчасти. Очень уж дерзко и вызывающе себя ведете.
– Я?! Помилуйте! Ведь это вы ворвались ко мне в дом…
– А что прикажете делать, если к вам накопилось немало серьезных вопросов?
– Ко мне? Синьоры, я простой кукольник…
– Вы жили в Петербурге… – сказал Пушкин.
– Но это же не преступление, синьор? Ну да, разумеется, глупо было бы отрицать. Я там прожил несколько лет, о чем остались у меня наилучшие впечатления – ваша столица прекрасна и уступает разве что моей родной Флоренции… Петербургская публика, должен вам сказать, прекрасно принимает итальянское искусство, даже чуточку простонародное, такое, как марионетки, не идущие ни в какое сравнение с оперой и балетом… У меня сердце кровью обливается оттого, что пришлось покинуть столь великолепный город, но меня обуяла нешуточная тоска по родине… В этом опять-таки нет ничего преступного, верно? Бумаги мои в порядке…
– Вы знали в Петербурге Ивана Пантелеевича Ключарева?
– Минуту… Ах да, разумеется. Исключительно благородный и светский господин. Я имел честь давать его милости уроки итальянского, и продолжалось это довольно долго. Не хвастаясь, хочу сказать, что свои деньги я отработал сполна, синьор Ключарев довольно сносно овладел наречием великого Данте…
– Вот как? – сказал Пушкин. – И вы настолько сблизились, что стали вместе путешествовать?
– Я? Вы что-то путаете…
– А в Гогенау кто болтался вместе? – спросил барон. – Что вы там устроили, мошенники? Я имею в виду загадочную смерть банкира Коллерштайна?
– О чем вы?
– Вы оба были в Гогенау…
– Опять-таки, это не преступление, – сказал итальянец. – Ну да, я ненадолго останавливался в Гогенау проездом в Прагу… Но синьора Ключарева я после Петербурга не видел более, мы никогда не