И обрушился в совершеннейшее небытие.
Глава шестая
Именем Сулеймана, сына Дауда…
– Ну что же, как гласит французская поговорка, все хорошо, что хорошо кончается, – сказал граф Бенкендорф. – Вы еще послужите Отечеству, друг мой, доктора клянутся, что худшее позади, и, собственно, нет никаких оснований ждать чего-то плохого. Банальное перенапряжение сил, и не более того…
Он говорил чрезмерно участливо, чрезмерно бодро, чрезмерно гладко, как всегда почему-то принято изъясняться у постели больного, и Пушкину эти интонации были крайне неприятны. Сам он чувствовал себя не то что больным, но разбитым, что и проверил незамедлительно, приподнявшись в постели, а там и вовсе в ней усевшись. В голове, правда, чувствовался легонький шум, а во всем теле – некоторая слабость, но все это было даже менее того, что порой приходится испытывать утром после веселой ночи. Доктор Арендт, бдительно выдвинувшийся было из дальнего угла при первом его резком движении, присмотрелся, с благодушным почти видом покивал головой и, умиротворенно бормоча что-то под нос, сел на свое место.
Они все были здесь – и князь Вяземский с неизменной сигарой, кою на сей раз вертел в руках незажженной, и Леонтий Васильевич Дуббельт, въедливый и способный мастер сыскного ремесла. Он и подал Пушкину чубук в узорчатой бисерной оплетке, когда тот попросил. Голова приятно закружилась от первой затяжки.
– Сколько… это продолжалось? – спросил он, с удовольствием выпуская дым.
– Менее суток, к счастью, – сказал граф уже другим голосом, лишенным неприятного сюсюканья. – Действительно, ничего страшного. Вы чересчур много на себя взвалили, Александр Сергеевич, и много в короткое время перенесли… Вашему американскому спутнику пришлось значительно хуже. Господа эскулапы за его жизнь, в общем, ручаются, но в один голос уверяют, что в беспамятстве и бреду ему пребывать не менее двух недель, и то при самом оптимистическом прогнозе. Юноша чрезвычайно впечатлителен, слаб душевной конституцией, для
– Да, он мне говорил, – сказал Пушкин, грустно кривя губы. – И в Великобритании тоже. Нас чертовски мало, и мы врозь, врозь… А что с монументом?
– Которым?
– С Медным Всадником, – сказал Пушкин твердо. – Можете не верить, господа, но на нас напал именно он. Именно он швырнул Красовского на мостовую, а потом преследовал нас с Эдгаром до арки Адмиралтейства. Вы вправе не верить…
– В это
– И что теперь? – спросил Пушкин.
– А
– Обвинение, конечно же, предъявлять нелепо, – тихонько сказал Дуббельт. – А вот снять я бы его с гранита снял – и поместил куда-нибудь подальше от набережной, в глухое местечко, откуда ему не так просто выбраться…
– Леонтий Васильевич, вы в уме? – мягко спросил граф.
– В том-то и штука, ваше сиятельство, что – в здравом и подозрительном. До Зимнего всего-то несколько сот шагов. Государь император порой прогуливается в тех местах и ночами, и поздней осенью, и зимой. Я вас умоляю осмелиться и предположить возможную вероятность… Родственные отношения, сдается мне, в
– Леонтий Васильевич!
– Я понимаю щекотливость разговора, ваше сиятельство. Но вы-то сами, положа руку на сердце, рискнете исключить….
Граф молча понурил голову. Это его угрюмое молчание выглядело хуже любого разноса.
– Теперь постарайтесь понять и меня, – сказал он наконец. – Предположим, я отправляюсь к государю и прошу его снять памятник Петру Великому по причине его опасности для неосторожных прохожих и, возможно, самого самодержца… Не услышу ли я в ответ просьбу подлечить здоровье – подольше и подальше от Петербурга? Его величество проявил широту ума, когда поддержал идею создания Особой экспедиции… но в самых
Воцарилось долгое молчание.
– Вот то-то, господа, – сказал граф без тени триумфа. – Безнадежное выйдет предприятие…