Стоявшие по бокам убрали оружие. Бестужев поднялся на ватных ногах. Не сразу вспомнил:
– Оружие…
– Извините, ваши пистолеты я оставлю при себе, – сказал Суменков не допускающим прекословия тоном. – Не люблю, когда возле меня находятся вооруженные
Бестужев оглянулся в дверях так, словно хотел запомнить их навсегда – Суменкова, застывшего в манерной позе
И вышел, потому что ничего другого не оставалось, потому что следовало уносить отсюда ноги, потому что он не принадлежал самому себе, и то, что он едва не бросился на помощь Наде, несмотря на все происшедшее, было страшной глупостью, способной погубить и его, и дело…
На подгибающихся ногах, чувствуя страшную слабость, вполне естественную для человека, только что избежавшего почти неминуемой смерти, он пересек пустынную улицу (фиакр так и стоял у тротуара, очевидно, кучер был
Ждать пришлось недолго: из подъезда вышел, первым направился к фиакру, оглянувшись предусмотрительно по сторонам с волчьей подозрительностью, широкоплечий Петр. За ним шел Суменков, следом – остальные двое. Фиакр отъехал. Бестужев стоял, прижавшись лбом к прохладному, чисто вымытому стеклу. Он не понимал, чего ждет и ждет ли вообще. Все было ясно еще до того момента, когда он увидел, что Нади с ними нет, – как только перехватил брошенный на нее холодный взгляд Суменкова. И не было в происшедшем никакого сюрприза, не было ничего удивительного: еще выходя из квартиры, он знал, что убил Надю этими бумагами, старательно снятой в номере дешевого отеля копией, убил так же верно, как если бы сам направил на нее пистолет и нажал на спуск.
Она была врагом. Она его едва не погубила – и вновь сделала бы то же самое, представься ей такая возможность. Она ненавидела все, что любил он, чему служил, – и отдала жизнь тому, против чего он боролся. Ему никак нельзя было поступить иначе. И все же душу ему раздирала смертная тоска, на губах теплели ее поцелуи, а в голове бессмысленно крутились, вновь и вновь крутились французские печальные стихи:
Его плечи содрогнулись, и из груди вырвался хриплый стон, больше похожий на рычание.
– Вы себя нехорошо чувствуете, майн герр?
Он повернулся в ту сторону. Там стояла крохотная девчушка, аккуратная немецкая куколка в белоснежном платьице и пышных кружевных панталончиках, таращилась на него с невинной заботой.
– Ничего страшного, liebes Kind,[50] – сказал Бестужев. – Я просто подавился табачным дымом, вот и всё…
– Мой папа говорит, что табак вреден для здоровья, – чистым, звенящим, как хрустальный колокольчик, голоском сообщило юное создание. – Вам стоит об этом подумать, майн герр. У вас даже слезы выступили на глазах…
– Да, конечно, – сказал Бестужев. – Я обязательно подумаю, не бросить ли мне курить…
Он прилежно постарался улыбнуться малышке, вышел из парадного и, твердо ставя ноги, пошел по улице, высматривая извозчика.
Глава третья
Мореплаватель
Сухопутному офицеру на море тяжко и неуютно, особенно если до этого вообще не имел опыта морских плаваний. Не считать же таковыми две поездки на крохотном суденышке из Питера в Кронштадт?!
Хорошо еще, что Бестужев, как оказалось, вовсе не подвержен пресловутой морской болезни, о которой он столько слышал и читал неприятного. На его организм, как выяснилось, постоянная качка не оказывала никакого вредного действия, не вызывала тошноты – лишь наводила непроходимую тоску. Вторые сутки он обитал в зыбком мире, где металлическая посуда ползала по столу, как живая, оставленные на полу штиблеты норовили удрать под койку, а горизонтальные поверхности в любой момент могли перекоситься самым неожиданным образом.
За круглым окном в металлической раме, гляди не гляди, простирался все тот же унылый, однообразный пейзаж – темные волны с гребешками пены на гребнях, далекая кромка берега, серое небо с редкими прорехами голубизны. На море стояла промозглая сырость, серая осенняя тоска… Все это именовалось «спокойной погодой». Хорошо еще, шторма не ожидалось. Правда, иногда думалось, что шторм был бы развлечением после удручающей монотонности этих суток…
В приоткрытое окно залетали соленые брызги. Он лежал на узкой койке и курил, благо других дел и не предвиделось пока. Однако надо было на что-то решаться…
На «Джона Грейтона» он проник без малейших хлопот – майор Хаддок, отныне державшийся чопорно и церемонно (ну что поделаешь, меж джентльменами произошло небольшое недоразумение, а потом была заключена некая сделка, только-то и всего, дело житейское…), привез его на судно и представил старшему помощнику капитана по фамилии Смайльс, с которым, отойдя в сторонку, о чем-то таинственно пошептался. После чего рыжий бородатый субъект с фамилией, отчего-то показавшейся Бестужеву диккенсовской, типично диккенсовской, снизошел к нему – без особого интереса, но и без неприязни. Тогда и обговорили все. Это было еще до «знакомства» с Суменковым, а ближе к вечеру Бестужев явился на судно совершенно легально, как пассажир, внесенный в судовую роль. Паспорт Трайкова он разодрал на клочки и старательно сжег у себя в номере и сейчас фигурировал в качестве российского подданного, как и всю свою сознательную жизнь. Вот только вряд ли существовал где-то в реальности такой военный, штабс-капитан,