Он ощутил даже легкую зависть: черт побери, как мало нужно иным людям для счастья?! Этот юнец сейчас наверняка чувствует себя Ротшильдом…
Ну вот, не подлежало сомнению, что
– Сейчас… – пробормотал Кубичек, все еще баюкая в кулаке золото. – Я вам все старательно запакую…
– Сделайте одолжение, – сказал Бестужев. – Я могу выкурить здесь папиросу?
– О, разумеется! Только, с вашего позволения, я открою окно. – Он привычно отворил створку. – Надобно вам знать, Адольф не терпит табачного дыма, у него к тому же не все в порядке с легкими, и я пускаю дым на улицу… Вот, извольте, это у нас вместо пепельницы… – Он поставил на подоконник баночку из-под сухих красок, наполовину полную окурков дешевых папирос.
Бережно спрятав золотые в карман, взял оберточную бумагу, шпагат и принялся упаковывать акварели, перекладывая их подходившими по размеру рекламными листочками какого-то крупного универмага. Бестужев щелкнул портсигаром. Приоткрытое окно как нельзя более отвечало его планам – можно было, не вызывая ни малейших подозрений, осмотреть улицу. Вполне житейская картина: человек курит у окна, Кубичек, как выяснилось, проделывал это неоднократно, что может быть естественнее…
Неширокая улочка была пуста. Только осанистый полицейский в смешной шляпе с петушиными перьями, с тесаком на боку, заложив руки за спину, неторопливо шествовал с грозно-бдительным видом, свойственным его собратьям по ремеслу в любом уголке света. Да Густав ссутулился на облучке. И никого больше. Улица великолепно просматривалась в обе стороны, и любого преследователя, вздумавшего следить за входом в пансионат, удалось бы высмотреть сразу. Нет, никакой слежки.
Стукнула входная дверь, и кто-то возбужденно воскликнул еще в прихожей:
– Густль, мы крезы! Целых две кроны! Он купил обе акварели.
Вслед за тем в «студию» ворвался длинноволосый и бородатый субъект, отмеченный той же артистической небрежностью в одежде (а проще говоря, бедностью таковой) и, победоносно демонстрируя две небольших серебряных монетки, продолжал сгоряча:
– Две кроны, Густль! Можно будет в лавке…
Только теперь он заметил Бестужева (торопливо гасившего папиросу в импровизированной пепельнице) и смущенно умолк. Деланно откашлялся, зажал монеты в кулаке.
– Вот это и есть автор работ, – сказал Кубичек. – Мой друг Адольф Шикльгрубер.
– Готлиб Краузе, – поклонился Бестужев.
Он сразу определил, что художнику, несмотря на старившую его окладистую бороду и длинные волосы, было не более двадцати: Аргамаков охарактеризовал очень точно, действительно занятный молодой человек с внутренним огоньком в глазах и лихорадочным румянцем на щеках, свойственным людям с больными легкими.
– Я только что осуществил еще более успешную сделку, Ади, – ухмыляясь во весь рот, сообщил Кубичек. – Господин Краузе был так любезен, что приобрел твоих работ на пятьдесят крон золотом. Да-да, я не шучу. – Он гордо продемонстрировал только что полученные от Бестужева монеты.
На лице юного бородача удивление понемногу сменилось блаженством. Бестужев, имевший кое-какое представление о нравах и пристрастиях богемы, радушно предложил:
– Господа, а не послать ли в лавку за вином в честь хорошей сделки и приятного знакомства? Должна же здесь быть какая-нибудь служанка?
– О нет, ни в коем случае! – энергично запротестовал Шикльгрубер. – Знаете, герр Краузе, когда я пять лет назад сдал экзамены в реальном училище, мы с товарищами отметили это пирушкой с вином… и переусердствовали так, что меня, лежащего на дороге, утром разбудила проходившая доярка. С тех пор я дал себе клятву в рот не брать спиртного. Конечно, если Густль…
– С удовольствием! – воскликнул Кубичек, явно не страдавший свойственным его другу пуританством.
Бестужев расстался еще с несколькими серебряными монетами. Кубичек отправился за служанкой, очень быстро на освобожденном от нот ветхом столике появилась бутылка вина с двумя бокалами, чашка кофе для Шикльгрубера и небольшой кулек с финиками (лавка, должно быть, занималась и колониальными товарами). Вооружившись огромным старинным штопором, Кубичек с большой сноровкой извлек пробку из бутылки дешевого мозельского. Бестужев ухмылялся про себя. Пользуясь профессиональной терминологией, он самым успешным образом здесь легализовался. Вот только за все это время так и не появился Штепанек, коему вроде бы полагалось тут обитать, – а в спальню не заглянешь без надлежащего предлога…
Бокалы звякнули не особенно и мелодично.
– Вы откуда будете, Готлиб? – поинтересовался Кубичек, решив очевидно, поддержать светскую беседу. – Выговор у вас не прусский… да и трудно представить пруссака, покупающего картины. Скорее уж Саксония?
– Я из Риги, – сказал Бестужев, – подданный Российской империи. Знаете, что самое забавное, Адольф? Вашу фамилию я вспомнил, потому что видел ваши акварели более года назад в Сибири, человек, который мне их показывал, купил их у вас в Вене. Вы его, конечно, не помните, а он запомнил. Я тоже, и мне ваши работы, как видите, крайне понравились…
– В Сибири? – воскликнул Кубичек ошарашенно.
Лица обоих юнцов стали прямо-таки ошеломленными, рты открылись.
– Вот это популярность, Ади! – рассмеялся Кубичек. – Твои работы – в Сибири! Готлиб, вы хотите сказать, что они там в Сибири вешают картины у себя в шатрах?
На сей раз изумлен был Бестужев:
– В каких шатрах?
– Ну как же, – уверенно сказал Кубичек. – Я видел где-то на картинке. В Сибири все живут в таких особых шатрах…
– Из шкур, – уверенно поддержал Шикльгрубер.
Бестужев присмотрелся к ним пытливо – нет, оба были крайне серьезны и нисколечко не шутили. «Интеллигенция, – подумал он печально. – Творческие люди, музыкант и живописец…»
– Вы, быть может, удивитесь, господа, – сказал он, – но в Сибири хватает городов, и немаленьких.
– Правда?
– Честное слово коммерсанта, – сказал Бестужев.
– Надо же… А как вам живется в России? Там же жуткая тирания, жандармы хватают людей на улицах за любое неосторожное слово, бьют плетьми и заковывают в кандалы…
Бестужев поймал себя на том, что в жизни не видел кандалов: таковые применяются исключительно к уголовным преступникам, попробуй надеть на политического не то что кандалы, а простые наручники, хлопот потом не оберешься, по всей стране с месяц будет митинговать либеральная общественность, студенты занятия прекратят во всех университетах, думские политики начнут витийствовать…
– Вы это, конечно, в газетах прочитали? – спросил он понимающе.
– Ну, это же все знают…
– Боюсь, господа, эти россказни несколько преувеличены, – сказал Бестужев. – Жизнь в Российской империи, в общем, не столь уж и страшная. Ну, разве что упадет кому-нибудь кирпич на голову, но это и в Вене, я слышал, случается…
– И все равно, там тирания, – убежденно сказал Шикльгрубер. – Форменная диктатура. А я любую мысль о диктатуре рассматриваю как преступление против свободы и разума.
– Право же, вы преувеличиваете, – сказал Бестужев примирительно. – Не знаю, слышали вы или нет, но у нас вот уже несколько лет даже парламент существует…
– Парламент… – поморщился Шикльгрубер. – Знаете ли, не самое лучшее изобретение. Я бывал в австрийском парламенте на местах для публики. Зрелище, признаюсь вам, удручающее. Буйная толпа яростно жестикулирует, все орут друг на друга, какой-то жалкий старикашка отчаянно звонит в колокольчик, пытается навести порядок, но ничего у него не выходит… Я хохотал на своем месте при виде всего этого. А в следующий раз палата была практически пуста, только несколько депутатов сидели и зевали так, что вот- вот должны были вывихнуть себе челюсти. У вас та же картина?
– Что скрывать, в нашем парламенте иногда бывает очень оживленно, – сказал Бестужев. – Вы,