(ныне Киевском) вокзале, куда он ездил 14 мая опускать письмо Зинаиде Николаевне в почтовый вагон, чтобы дошло быстрей, – он встретил ту самую Марию Пуриц, у которой в двадцать первом году снимал комнату на углу Гранатного и Георгиевского; там он готовил к печати «Темы и вариации», там познакомился с Женей. Он не виделся со старухой давно – звонил ей, правда, недавно, спросить, свободна ли та комната; комната была занята – кого-то вселили, уплотнили… Пуриц приехала на вокзал проводить подругу-одесситку, навестившую ее и возвращавшуюся домой – тем самым ускоренным поездом, в почтовый вагон которого Пастернак опустил письмо. Совпадение было удивительное и грустное. «Меня, не волнуя, поразила печать старости на их каменных и почти пыльных лицах… Лишний повод, – решил я, – жить коротко, быстро и внутренне сильно». Это одно из немногих свидетельств о том, как пугал Пастернака вид чужой старости – и как он держался за собственную молодость, так счастливо вернувшуюся.

После отъезда семьи Пастернак неделю прожил один, предаваясь мечтаниям о будущей жизни с Зинаидой Николаевной. Жизнь эта ему представлялась в тонах самых радужных: «Все время, что я думаю о моей, наконец близкой жизни с тобой, она у меня насыщается часами, положеньями, делами, свершеньями, ярко-верными в их прозаизме, как сундук или стеганое одеяло. Я предвосхищаю эту сплошную, частыми взрывами надрывающуюся радость, как яичницу на воздухе горячим летним утром, когда все блестки лета выпущены глазком на сковородку: синева – желтком, белком – облако; желтком – листья тополя, белком – дом. И я люблю жизнь с тобой, как яркий завтрак за безмерно огромным завтраком мира, как кушанье из света, заслуженное силой нашего голода»… Положим, это в самом деле замечательное сравнение – яичница жаркого летнего дня (в том же тридцать первом Леонов в «Скутаревском» заставит голодного героя, коммуниста Черимова, сравнивать солнце в зимнем небе с яичницей, но тому уж очень есть хотелось, – не исключено, что и Пастернак в одиночестве мучился гастрономическими галлюцинациями). Однако при всем при том настораживают именно эти «ярко-верные прозаизмы» – яичница, огромный завтрак мира, сундук, стеганое одеяло… Понятно, что человека, слишком долго жившего абстракциями, тянет к прозаизмам, конкретным вещам (и тяга эта у Пастернака всегда присутствовала, подпитываясь чувством вины за собственную надмирность и безбытность); однако для любовного письма все это слишком вещно – словно Пастернак выполняет свое обещание стать наконец понятным новой возлюбленной, а понятны и близки ей по-настоящему только предметы быта. Не зря в том же письме появляется упоминание о распределителе (в магазинах уже не было ничего, вещи можно было достать только в закрытых распределителях, куда попадали по специальным пропускам, – иногда и писателям выделяли): Пастернак получил как раз такой ордер и уговорил заведующего распределителем продлить его действие до предполагаемого возвращения Зинаиды Николаевны в Москву. «Ты накупишь детям, наберешь материи…» Пир материи! – и чем еще соблазнять человека, прочно стоящего на ногах?

Эти же мотивы начинают появляться и в лирике будущего «Второго рождения», что делает неприятными даже блистательно начинавшиеся стихи. Пастернак писал их, одновременно ведя хозяйство и подробно отчитываясь в письмах к возлюбленной о своих успехах на этой ниве: заплатил за квартиру, стал убираться, вытирать пыль… Май был жаркий, летал тополиный пух, его скатавшиеся валики лежали вдоль тротуаров:

Кругом семенящейся ватой, Подхваченной ветром с аллей, Гуляет, как призрак разврата, Пушистый ватин тополей. Ты стала настолько мне жизнью, Что все, что не к делу, – долой, И вымыслов пить головизну Тошнит, как от рыбы гнилой. И вот я вникаю на ощупь В доподлинной повести тьму. Зимой мы расширим жилплощадь, Я комнату брата займу.

Расширение жилплощади – великое дело, но из лирического стихотворения этот соблазнительный посул торчит яснее и моветоннее, чем «боеспособность» из строчек «Лейтенанта Шмидта». Обманывать себя Пастернак никогда не умел: расширять словарь и тематический диапазон лирики всегда было его истинным призванием, но с расширением жилплощади это имеет мало общего.

Любопытна у Пастернака военная семантика предгрозового ожидания, удивительно устойчивая – скажем, «Перед грозой»:

Тогда тоска, как оккупант, Оцепит даль. Пахнет окопом. И холод въедет в арьергард, Скача с передовых разведок.

Однако в стихах «Второго рождения» нет ничего грозового. Здесь отдых после страсти (после дождя), разрядка и умиротворение – приобретают черты семейственные, идиллические и чуть ли не мещанские:

И гам ворвался б: «Ливень заслан Туда, куда Макар телят Не ганивал…» И солнце маслом Асфальта б залило салат. А вскачь за громом, за четверкой Ильи пророка, под струи — Мои телячьи бы восторги, Телячьи б нежности твои.

Тут тебе и салат с маслом (чуть выше окно откупоривается, как бутылка, – счастливым супругам на угощение), и телячьи восторги, тонущие в телячьих нежностях (не хватает только телячьих котлет), – словом, вся атрибутика счастливой любви, чье счастье даже несколько навязчиво по своей запоздалой игривости. За всем этим восторгом любовной лирики и тяжеловесными ямбами постоянный читатель – привыкший, что счастье у этого автора всегда зыбко, и неустойчиво, и граничит с чувством вины, – подозревает смутное неблагополучие. Когда-то Мандельштам в киевских очерках называл тополиный пух «погромным» – вспоминая о том, как летает пух из выпотрошенных во время погрома еврейских перин. Тополиный пух во «Втором рождении» являет собою нечто принципиально антипогромное – одеяльное, уютное; но иная идиллия, по субъективному читательскому ощущению, страшней погрома.

Вы читаете Борис Пастернак
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×