сырые стены, колючая проволока и матерщина следователей, и тяжелый кулак, и конвоир… Мамочка, мамочка, как бы встретить этих людей, нелюдей этих, прикасавшихся к тебе своими лапами! Где-то ведь есть их тихие квартиры, где ждут их счастливые жены и счастливые дети; где-то мелькают они в заячьих шапках и в кепочках, в сапогах и штиблетах, сухощавые и страдающие одышкой; где-то ведь звучат их оплеухи и вкрадчивые баритоны и истеричные, похмельные хриплые тенора. И сколько бы Андрей ни глядел на мать, всякий раз видел бьющую руку, почему-то в рыжих волосах, и маленькие раскаленные карие глазки, направленные на нее; и ее лицо в уродливой гримасе боли, ужаса и отчаяния… Мамочка, мамочка, что же сделать, чтобы позабыть все это? Как отмыть тебя от унижающих оплеух, плевков и мата?! Мамочка, мамочка!..
Маме дали квартиру, работу. Предложили войти в комиссию по реабилитации. Ехать нужно было на Северный Урал, мотаться по лагерям и освобождать, освобождать, освобождать таких же, как она, избитых, изможденных, потухших».
Это – из «Приключений секретного баптиста», только встреча с матерью, описанная там, случилась за полгода до майских праздников пятьдесят пятого, к которым отнесена в повести. Ее герой Андрей Шамин, бывший педагог, а ныне обозреватель областной газеты, работал в глухой калужской деревеньке «три года назад». Внезапно ему на работу звонит некий доброжелатель, который привез приветы от бывших сослуживцев. Встреча назначается в гостинице. Предъявляется красная книжечка. «Я знал», – говорит Андрей, но собеседник его немедленно теплеет глазами.
«Андрею было страшно и интересно: он встречал многих сотрудников госбезопасности, но все эти встречи были официальными и сухими, и даже зловещими, а здесь грозы не чувствовалось, вкрадчивая манера Сергея Яковлевича успокаивала, и Андрей поймал себя на том, что с нетерпением ждет этой беседы.
– Видите ли, Андрей Петрович, – сказал чекист тихо, по-домашнему, – вы человек просвещенный и знаете, какие нынче времена, какая переделка идет в стране… Это вам не тридцатые годы, а пятьдесят пятый… И эта переделка, как вы понимаете, коснулась и наших органов. В них проведена большая чистка, мы избавились от людей, скомпрометировавших и себя, и нашу организацию. Да, много горя испытали советские люди от злоупотреблений всяких мерзавцев, пробравшихся в органы. Теперь наша задача по возможности, насколько это возможно, вы понимаете, насколько это возможно, залечить раны невинных и честных людей, вы понимаете? Залечить и вернуть нашей организации доброе имя…
– Да, конечно, – сказал Андрей с трудом. (Еще бы не с трудом: надо полагать, перспективы возвращения этой организации доброго имени вызывали у него некоторые сомнения. –
– Теперь, – продолжал Сергей Яковлевич, – мы должны заниматься не столько карательной деятельностью, сколько профилактической, вы понимаете?
Андрей кивнул и почувствовал в горле ком.
– Значит, теперь наша задача, Андрей Петрович, по возможности излечить от травм, от страшных моральных травм многих советских людей, которые в течение долгих лет подвергались гонениям, оскорблениям, подозрениям и тому подобному, ну, таких, как вы, например, вы понимаете? Мы хотим, чтобы не на словах, а на деле вы увидели, что времена изменились и что ваша родина снова доверяет вам… Доверяет вам даже свои тайны, вы понимаете? Хочет доверять, вы понимаете? <…>
– Честно говоря, – сказал Андрей, – я уж и верить перестал, что кончится вот так…
– Это как?
– Ну, то есть вы мне будете говорить, что произошла ошибка, мои родители не виноваты, и сам я не отрезанный ломоть…
– Преступление, Андрей Петрович, – сказал Сергей Яковлевич, ударив кулаком по колену, – не ошибка, а преступление! Что уж теперь скрывать-то… Но я вижу, что в газете к вам отношение…
– У меня все хорошо, – сказал Шамин, – теперь-то все хорошо».
Отметим гипнотизирующие повторы в речи чекиста – Окуджава точен в передаче интонаций и лексики, сказывается абсолютный слух. Попытка вербовки в самом деле была, однако весь дальнейший сюжет – чистейшая гипербола. После первого же разговора с чекистом Окуджава все выложил Панченко. Они были к этому времени крепко дружны – не поссорил их даже анекдотический случай, когда Окуджава, желая доказать, что не уступает редактору в силе, вызвался с ним бороться – и могучий начальник сломал ему ключицу, после чего неделю выхаживал у себя дома (Галина с сыном как раз были в Тбилиси у родни). Окуджава рассказал о попытке вербовки, и Панченко сказал: «Больше к ним не ходи. Позвонят – я объясню». В назначенный день Окуджава не явился на собеседование, и на работу ему, естественно, позвонили.
– Он не вышел на работу, – объяснил редактор.
– Что с ним случилось?
– Что с ним может случиться? Напился.
– Он разве пьющий? – усомнился обладатель бархатного голоса.
– Запойный, – заверил Панченко. – Теперь на неделю.
Отвязались.
Окуджава безоговорочно прав в одном: их нравы остались неизменными. Потому-то ему и мерещилась избивающая его мать рука в рыжих волосках: таких же рыжих, как шевелюра Сергея Яковлевича. И уж конечно, хорошо помня историю своей семьи и тбилисское дело 1948 года, прототип Андрея Шамина не повелся бы на их поручение.
13 января 1955 года он окончательно уволился из школы рабочей молодежи № 2. Об этой работе он вспоминал только, что была у него в классе девочка большой красоты и не меньшей безграмотности, страстно мечтавшая стать актрисой. Окуджава в душе над этой мечтой посмеивался, но актриса из нее получилась – Тамара Семина. Правда, по ее собственному свидетельству, грамотно писать он ее так и не выучил. С годами как-то само пришло.
В 1954 году Николай Панченко, едва его назначили главным редактором «Молодого ленинца», придумал клуб по интересам «Факел» – творческое объединение при газете, в котором Окуджава стал главным литературным консультантом. Ему приносили стихи, он таскал в редакцию поэтические сборники, разбирал классику. Для дискуссионного клуба было самое время: свобода уже чувствовалась, но газеты осторожничали, и Россия, по выражению Пастернака, снова «разговорилась». Написать было еще нельзя, сказать – уже можно. Впрочем, Панченко призывал не только к словам, но и к действиям. Он организовал «летучую бригаду», она же «легкая кавалерия», и взялся за то, с чем не справлялась милиция: допустим, внешкор позвонил в редакцию, оттуда тут же выехали кавалеристы на мотоциклах и пресекли драку либо остановили разгром кинотеатра, где местное хулиганье любило ломать кресла. Руководил бригадой сын зампреда облисполкома, так что покровительство со стороны властей было обеспечено. Окуджава вспоминал, приехав в Калугу в декабре 1990 года и встречаясь с редакцией «Молодого ленинца», что за многое ему стыдно: бригада, в состав которой входил и он (мотоцикла у него не было, он ездил в редакционном «москвиче»), проводила рейд по общежитию, вытаскивала парней из девичьих постелей. Ловили стиляг, распарывали узкие брюки. В общем, «Факел» был клубом стопроцентно комсомольским, но ведь и Окуджава в это время – правоверный комсомолец. А с 1956 года – коммунист, и рекомендацию ему 20 августа 1955 года давал друг Коля Панченко. Тогда же он назначил Окуджаву редактором отдела пропаганды. Виктор Окуджава вспоминал, что ему, в это время уже студенту Института геодезии и картографии, решение брата вступить в партию не нравилось – он-то ничего не простил и ни на что не надеялся.
Между братьями вышла очередная размолвка, но Булат остался при своем.
Летом 1955 года Окуджава с семьей отправился в Туапсе, где Алексей Живописцев служил после спецклассов в Ленинграде. Сам он со своей подлодкой как раз ушел в поход в Балаклаву, зато съехались все остальные члены семьи Смольяниновых, расселившейся теперь по всему Союзу от Урала до пламенной Колхиды. Полковника Смольянинова к тому времени перевели в Свердловск, и он жил там один, в общежитии – ждал, когда дадут квартиру и можно будет перевозить жену. Галина с сыном Игорем провела июнь у матери в Тбилиси и в июле вместе с ней приехала к морю, в туапсинский домик. Из Калуги приехал Окуджава. Однажды он на несколько дней решил сходить в море с рыбаками – не из романтических соображений, а исключительно потому, что к хозяйке, у которой Живописцевы снимали дом, приехали «ее