трихинах, и в комментариях не нуждается. Постмодернистский мир смещенных критериев, неразличения добра и зла трещит по швам с 1998 года. Можно сказать, что 11 сентября 2001 года он рухнул окончательно. В конечном итоге мир, где царствуют трихины, и есть мир абсолютно политкорректный, поскольку сама идея чужой неправоты или неполноценности в нем отвергается с порога. Можно сказать, что именно пространство постмодерна (и, в частности, пространство литературного Интернета) являло собою сбывшуюся утопию Шигалева – превращение абсолютной свободы в абсолютную несвободу. Условием свободы вновь оказался тот самый реакционный консерватизм, в котором так долго упрекали Достоевского. И в этом смысле наиболее пророческим романом нашего героя в очередной раз оказались «Бесы»: всякое подполье – всегда немного заговор, а всякий заговор – в конце концов обязательно вырождение. В этом смысле ключевая работа на данную тему – документальный роман Игоря Волгина «Пропавший заговор» – представляется книгой даже слишком своевременной. Видимо, каждый, кто занимается Достоевским, так или иначе начинает предсказывать будущее. В соответствии с каноном пушкинской речи, в этом месте хотелось бы услышать благодарные рыдания Волгина и переждать шквал аплодисментов.
Идея избранности, особости, мессианства высмеивалась Достоевским многократно, и путь ее носителя к духовному и интеллектуальному подполью составляет едва ли не главный его интерес. Однако должна же быть и какая-то панацея от этого подполья! Одни герои Достоевского видят ее в Боге, другие – в дружбе (любопытно, что почти никто – в любви); третьи – в смиренном служении своему призванию (таков у Достоевского Пушкин). Все эти варианты спасения проще всего объединить одним словом: контекст. Именно встроенность в национальный, исторический, межличностный и иной контекст спасает человека и от конфликта поколений (тоже глубоко подпольного по своей сути, и тут нет принципиальной разницы между премией «Дебют» и движением «Идущие вместе»), и от одиночества, и от мании величия. Русский литературный Интернет начал с того, что объявил себя новым словом, фактически упраздняющим прежнюю литературу,- а кончил полным вырождением и отсутствием какого-либо интереса к себе со стороны читателя серьезной словесности. Сходным образом начал и кончил русский постмодернизм, да и любое литературное течение, полагающее себя радикально новым и решительно зачеркивающим все прежние, проходит этот же грустный сектантский путь. В чем спасение художника? Вероятно, оно в том, чтобы ощутить себя частью мирового процесса – благородное смирение приходит в таких случаях само собой. Все мы делаем одно дело, но право доступа в этот ряд определяется не наличием свободного доступа в Сеть, а мерой самопожертвования, таланта и сосредоточенности. Тому, кто пришел в литературу толкаться локтями, делать в ней нечего. Именно для графомана невыносимее всего быть «одним из многих»: если не удается стать всем, он предпочтет быть никем. Впрочем, в этом случае Интернет поистине спасителен: если бы амбиции подобных персонажей не реализовывались отчасти там, маньяков на наших улицах резко прибавилось бы. Еще протагонист в «Записках из подполья» замечал, что если не писать – он бы, пожалуй, и не такого наворотил бы.
Напоследок зададимся вопросом: как отнесся бы к Интернету сам Достоевский? Вероятнее всего, он начал бы размещать там «Дневник писателя», стал бы объектом разнузданной травли, ввязался бы в некоторое количество сетевых перепалок и написал бы о сетевых нравах замечательный роман «Юзер». Не исключено, что после первых же выпусков сетевого «Дневника» он запаролил бы свою гостевую от особенно яростных оппонентов и тут же соскучился бы со своими адептами. Возможно, почувствовав себя голым, доступным для всеобщего обсуждения и обозрения, а заодно серьезно разочаровавшись в умственных способностях читающей России, он испытал бы затяжной творческий кризис, на который жалуются многие постоянные посетители Интернета. Так или иначе, трудно сомневаться в том, что в самом скором времени Рулинет стал бы для него таким же нарицательным термином, как «абличительная литература» или «обновление», которое по-английски называется reload.
Поистине, главной загадкой Достоевского остается не то, как бы он повел себя в наши дни, а то, откуда он так хорошо их себе представлял. Эту великую тайну он унес с собой. И вот мы теперь без него эту загадку разгадываем.
Дмитрий Быков
Другой альтернативы у нас есть!
альтернативная фантастика как наше всё
На творческом вечере фантастов Андрея Лазарчука и Михаила Успенского, которых и самый пристрастный недоброжелатель вынужден сегодня признать ведущими мастерами жанра, один из фанов сострил:
– Скажите, это у фантастов свое ЦК завелось или облучатели, как в «Обитаемом острове»? Почему все как по команде кинулись писать альтернативную фантастику?
Успенский и Лазарчук переглянулись, отшутились насчет облучателя (установленного, разумеется, в Петербурге, в кабинете Бориса Стругацкого) – но всерьез отвечать не стали. Потому что разговор этот, что называется, не на одну бутылку водки.
Между тем дело обстоит серьезно – основным жанром фантастики (про фэнтези не говорю) стало именно «предсказывание назад», или, на профессиональном жаргоне, альтернативка. Под это определение подпадают все сочинения квазиисторического жанра, в которых исторические события, личности или целые эпохи объявляются либо небывшими, либо выглядевшими совершенно не так, как мы привыкли полагать.
Вопрос о происхождении термина темен: еще в семидесятые годы в США вышло несколько сборников эссе под названием «Альтернативная история», в которых лучшие американские историки исследовали так называемые точки бифуркации – поворотные моменты в истории человечества, когда достаточно было крошечного воздействия извне, чтобы все дальнейшее развитие человечества пошло по иному сценарию. Типа Колумб не открыл бы Америку, и так далее. Но сборники эти были переведены в России только в прошлом году, а термин существует примерно с середины девяностых; вполне возможно, что определение в России самозародилось параллельно. Лично я возвел бы его к четырехтомнику Юлиана Семенова «Альтернатива», названному так по одному из первых романов о Штирлице. Штирлицевский цикл и есть классическое произведение еще не оформившегося тогда жанра: по Семенову, ключевой фигурой европейской истории тридцатых-пятидесятых годов был полковник Исаев. Он предотвратил взрыв Кракова, сорвал сепаратные переговоры немцев с американцами и чуть не лично свергнул Перона. Если подойти к вопросу шире, любое историческое сочинение подпадает под определение «альтернативной истории»: все мы помним кадры из «Форреста Гампа», в которых ироничный патриот Земекис вклеивает своего славного придурка то в кадр официальной хроники времен Кеннеди, то в фотографию, на которой гостей принимает уже Картер… Нечто подобное проделывает любой исторический романист с тех самых пор, как Скотт и Дюма изобрели жанр. Кутузов превосходно себе обходился без адъютанта Болконского, в числе декабристов не было Пьера Безухова, князь Серебряный не дерзил Иоанну, Фандорин не спасал последнего из Романовых от покушения… Вся историческая проза выдержана в жанре альтернативной истории, ибо на самом деле все оно обстояло не так, как написано.
Однако у жанра есть и своя специфика, поскольку по-настоящему в разряд «альтернативки» попадают только сочинения, построенные на очень уж крупных допущениях. Вот если бы Лев Толстой взялся доказать, что никакого Кутузова не было, а его однофамилец Алексей усомнился бы в существовании опричнины – это и была бы настоящая АИ как она есть; подобные вещи сочинял праотец русской фантастики, личный друг Пушкина Александр Вельтман, в чьей поздней сказочной трилогии наряду с Владимиром Красно Солнышко действовали Баба-яга, Кощей Бессмертный и прочая живописная нечисть.
Собственно АИ подразделяется на два равноправных потока, и разделение идет вовсе не по жанровому признаку, как можно было подумать (документальная там проза и, скажем, художественная), а по степени авторской отвязанности, если можно так выразиться:
1. Сочинения (иногда вполне научные) о том, «что было бы, если бы». Своего рода «версии» (еще одно любимое слово Юлиана Семенова). Революция в России не совершилась, потому что Ленина не пропустили через Германию. Гитлера убили во младенчестве. Третья мировая война разразилась после Карибского кризиса.
2. Сочинения (еще чаще научные) о том, что все НА САМОМ ДЕЛЕ было не так, как нам говорили. Жанр наиболее распространенный и перспективный. Иисуса Христа не было, Иуда не предавал, никакой России на самом деле не существует, татарского ига не было, Ленина не было, Отечественной войны не было… Ничего не было вообще. Сочинения второго рода лучше всего представлены трудами А.Т.Фоменко и Г.В.Носовского, в которых доказывается, что все исторические труды, известные нам, подтасованы и переписаны в Средние века; поскольку история так или иначе повторяется, пусть и в усовершенствованном виде, последователям Фоменко не составило большого труда свести все исторические коллизии к нескольким архетипам и на этом основании объявить их разными описаниями одного и того же события. При таком подходе Пушкина очень легко отождествить с Гомером – и если исторически теории Фоменко абсолютно несостоятельны, то литературно они более чем плодотворны. Гениальная формула «В действительности все было не так, как на самом деле» – негласный девиз альтернативщиков всего мира – позволяет докапываться до самых фантастических версий, то есть в полном смысле «предсказывать назад» с тою же свободой, с какой ранее «фантазировали вперед». Не будет большим преувеличением сказать, что и Лев Николаевич Гумилев – один из крупнейших русских писателей и мыслителей – работал в жанре АИ, поскольку неоднократно и довольно смело притягивал за уши к своей теории те или иные исторические события, когда того требовала логика «пассионарности». Никто, конечно, не ставит Гумилева в один ряд с Фоменко и Носовским (которые, в свою очередь, ссылаются на народовольца Николая Морозова, первым предложившего радикально пересмотреть хронологию),- однако любая все объясняющая историческая теория непременно грешит подтасовками, и теория эволюции в этом смысле не исключение, а уж про гумилевский этногенез и говорить нечего.
История ведь дело темное. Даже такой универсально-надежный метод, каким еще недавно казался радиоуглеродный анализ, дает колоссальный разброс в определении возраста предметов, найденных при раскопках. Ни один источник не может считаться стопроцентно достоверным. Если уж подлинность «Слова о полку Игореве» поныне вызывает бурные дискуссии, если «Влесова книга» многими воспринимается как истинная летопись русской дохристианской истории, если с Туринской плащаницей ничего не понятно – полумифические фигуры античных времен подавно открывают широчайший простор для домысла, что и доказал античный цикл Елены Хасцкой. Ни одно событие в мировой истории вплоть до новейшей не имеет абсолютно точной даты – приходится доверять летописцам и астрономам, а тут всегда остается опасность погрешности… короче, чем человечество умней, тем меньше оно склонно доверять однозначным выводам. И это одна из причин бума альтернативной истории, который мы переживаем сегодня. Но о причинах – подробнее.
Когда в середине восьмидесятых в России рухнула сначала цензура, а потом и господствующая идеология,- лозунгом момента стала фраза «Нам всегда врали». Мало того, что врали о текущих делах – о небывалом единении народа с партией, росте производства, сознательности, благосостояния и всего еще, что растет,- так нам и прошлое подавали в предельно извращенном виде. Если угодно, образцовыми трудами по альтернативной истории, написанными до всякого Фоменко, представляются учебники по истории КПСС разных лет, которые противоречили друг другу решительно во всем. Из истории (в том числе из фотодокументов) произвольно изымались главные ее действующие лица; в романе Михаила Веллера «Самовар» содержится занятная мысль о том, что на всех картинах, изображающих Ленина в Разливе, Зиновьев изображен в виде чайника – поскольку чайник присутствует везде, а про Зиновьева никто не помнит (тогда как с вождем в шалаше обитал именно он). Из истории литературы, науки и общественной мысли вымарывались десятки персонажей, вскрывались самые фантастические детали, о которых большинство населения и не подозревало,- что дало повод острякам восьмидесятых говорить: «Наш человек уверен в завтрашнем дне, но сильно сомневается во вчерашнем». И это первая причина бума: стало ясно, что все в истории не так, как казалось. А то, что выглядело незыблемой правдой, можно запросто отменить – иногда одной журнальной публикацией.
Надо сказать, что народное сознание с самого начала работало в жанре альтернативной истории, и это вторая причина бума: только информационный взрыв середины восьмидесятых, когда перевернулось буквально все и вышли из доверия все официальные источники, мог привести к абсолютному торжеству «народной истории» (ничуть не более достоверной, чем народная этимология или медицина). И тут обнаружился любопытный парадокс: история почти всегда алогична, с чем согласится любой, кто хоть раз присутствовал при ее реальном делании. Мысль Толстого о том, что ни один план сражения не бывает строго выполнен, а все стратегические замыслы неизбежно терпят крах при столкновении с реальностью,- даже в голову не приходит обывателю, воспринимающему реальность как часть всемирного заговора. В этом заговоре все стройно, все логично и торжествует образцовый порядок, достижимый разве что в идеальной, вымечтанной Андроповым спецслужбе. Шедеврами альтернативной истории являются, например, версии о причастности Бориса Годунова к гибели царевича Димитрия (ну не мог же царевич сам погибнуть, коли это было выгодно Годунову?!), о прямой директиве Сталина убрать Кирова, об участии американских спецслужб в убийстве Кеннеди, а