Телегия

В русской литературе семидесятых годов XX века сложилось направление, не имеющее аналогов в мире по антикультурной страстности, человеконенавистническому напору, сентиментальному фарисейству и верноподданническому лицемерию. Это направление, окопавшееся в журнале «Наш современник» и во многом определившее интеллектуальный пейзаж позднесоветской эпохи, получило название «деревенщиков», хотя к реальной деревне, разумеется, отношения не имело.

Реальную русскую деревню следовало описывать средствами экспрессионистскими, или фантастическими, или, в крайнем случае, житийно-апокрифическими, но никак не прогорклыми красками из арсенала народнического реализма, благополучно исчерпавшегося еще во времена Николая Успенского. Что бы Толстой ни писал о народе в заметках вроде «Благодатной почвы», в художественной литературе получалась «Власть тьмы», по нагромождению ужасов многократно превосходящая нелюбимого автором Шекспира. К началу застоя в деревне гнили сразу два уклада – общинный и колхозный; оба были неэффективны и способствовали моральному разложению. Об этом реальном положении дел после Овечкина и отчасти Троепольского писали только Черниченко со Стреляным, но они ведь очеркисты, и если кому стоило браться за тему всерьез, то, пожалуй, действительно очеркисту. Изменить ситуацию в глобальном смысле ему не по плечу, но спасти тех, кого еще можно спасти, только он и властен. Не случайно очерк – основной жанр собственно деревенской литературы: жанр быстрого реагирования. Что до деревенщиков, они ничего исправлять не желали, и большинство их текстов были формально выдержаны в жанре сельской элегии, «телегии», «элегических куку». Все, что можно было сказать о наступлении города и умирании древних богов, уже сказал Есенин в «Сорокоусте», а в менее концентрированном виде – Клюев. Но деревня, повторяю, никого не интересовала. Проза и поэзия «деревенщиков» – литература антикультурного реванша, ответ на формирование советской интеллигенции и попытка свести с нею счеты от имени наиболее несчастного и забитого социального слоя, а именно крестьянства.

Правду сказать, вражда народа и интеллигенции – чистый продукт почвеннического вымысла. На самом деле это вражда одной интеллигенции к другой. Любой, кому случалось жить в деревне или хотя бы подолгу гостить там, знает, что зависть и вражда деревенских к городским в девяноста случаях из ста преувеличена либо вовсе выдумана. Персонажи, подобные Глебу Капустину из шукшинского рассказа «Срезал», водились и в городской среде, и как раз односельчане – что у Шукшина очень точно показано – этого жлоба ненавидели, хоть и любовались его жлобиадами. Ненависть деревенщиков к городу – не что иное, как реакция на формирование нового класса, или, если угодно, нового народа. Сам факт появления авторской песни в пятидесятые-шестидесятые годы свидетельствует о появлении этого класса: народом называется тот, кто пишет народные песни. С пятидесятых годов народом работали Окуджава, Матвеева, Визбор, Ким, Анчаров, Галич, позднее Высоцкий. Прослойку, голосом которой они стали, ненавидели многие и за разное: Солженицын заклеймил ее именем «образованщины», а так называемые деревенщики, не решаясь поддержать Солженицына впрямую, клеймили ее за оторванность от почвы, за неумение своими руками растить хлебушко. Квинтэссенцией такого отношения к этому новому народу – которому, между прочим, СССР и был обязан конкурентоспособностью и выживанием как таковым,- была частушка из романа Евтушенко «Ягодные места», хвалебное предисловие к которому, между прочим, писал Распутин: «Англичане с Ленинграда к нам приехали в колхоз и понюхали впервые деревенский наш навоз». Все это было развитием старого есенинского тезиса из самых слабых его стихов – к сожалению, в процессе алкогольной деградации его личности лирика тоже все меньше походила на гениальное новаторство его ранних стихов и постепенно скатывалась к дискурсу «скандал в участке»:

– Но этот хлеб, который жрете вы…

Ведь мы его того-с…

Навозом…

Ну да, жрем, а вы что жрете? Обжорство становится при таком подходе эксклюзивной приметой горожанина, а селянин знай себе его прокармливает, надрываясь в полях; апология навоза как символа сельской здоровой морали и честного труда заразила даже таких авторов, как Пастернак – «И всего живитель и виновник, пахнет свежим воздухом навоз». Таких вкусовых провалов, как «Март», у этого автора немного, это и вообще довольно слабые стихи – многословные, очень советские, декларативные («как у дюжей скотницы работа, дело у весны кипит в руках», и рифма «работа» – «до пота» отсылает к сборникам вроде «Твоя спецовка, парень»). Но гений проговаривается и в неудачных стихах: навоз – действительно всего виновник, ключевое понятие сельского реваншизма. Горожанин виноват в том, что не нюхает навоза, что прорвался в отвратительный, бездуховный город, где все со всеми, свальным образом, как в романе Василия Белова «Все впереди». Вот как выглядел стандартный рассказ в почвенном журнале «Наш современник» семидесятых годов: в родную деревню приезжает городской житель. Он выбился там в начальники чего-то. Жена его – обязательно крашеная блондинка с сантиметровым слоем косметики. Дома его ждет сгорбленная маманя, а то и ветеран-папаня, надевающий по случаю приезда отпрыска все медали. Сдвигают столы, режут сало (выступающее в функции библейского тельца), и вечером менее удачливые одноклассники нашего героя – все сплошь почему-то механизаторы или шофера – сходятся повспоминать да подивиться обновам, которых начальничек навез родне. Гордая мама не налюбуется на сына, но в город переезжать не хочет, да и невестка ей не шибко нравится – распутная больно, не по делу ухватиста – наряды хапает, а ухвата ухватить не умеет… Я как сейчас вижу перед собой этот кадр, кочевавший из одной сельской картины в другую: пригорюнились, опершись на натруженные руки, неотличимые старушки – и поплыла над столом тихая, простая песня на музыку Евгения Птичкина; вот и балалайки вдруг подхватили прозрачный, как речка детства, чистый мотив… Закручинилась и Нинка из сельпа (склонять «сельпо» считалось хорошим тоном): много соблазнов пришло через нее на местных мужиков, но сейчас и она горько задумалась про жизню свою… Но вот и пляска: дробит каблуками пол только что демобилизовавшийся из Вооруженных Сил конопатый Пашка, тоже механизатор, а вокруг него лебедушкой ходит Дуся, дождавшаяся своего ненаглядного. Скоро они поженятся и въедут в новую избу, построенную для них всем колхозом. Павел и его пава заставляют старшее поколение прослезиться: вон, не уехали из села, не то что некоторые!

Утром, страдая от похмельной тоски, начальничек выходит босыми ногами на росную траву. На крыльце уже смолит самосад рано просыпающийся батя. «Подвинься, батя»,- угрюмо говорит отпрыск. Батя подвигается, отпрыск выбрасывает бездуховную «пегасину» и просит у старика самосаду. Старик охотно делится. Петуховы (почему-то обязательно Петуховы), старший и младший, оба неуловимо схожие статью и ухваткой, молча дымят. Финал открытый – но у читателя, зрителя и любого другого потребителя не остается сомнений, что сынок- начальник забросит свой пробензиненный, заасфальтированный город, кинет и продавщицу – и переедет к истоку. Для подтверждения этой оптимистической гипотезы можно еще на финальных титрах пустить покос, и чтобы впереди косарей гордо вышагивал Петухов-младший.

Кино такого типа называлось «Росные травы» или «Овсяные зори», рассказ – «Сын приехал» или «Празднику Петуховых». Добра этого было завались.

Некоторые писатели из славной когорты действительно умели писать, у них не отнять было корневой изобразительной силы; случались очень талантливые, как Шукшин и Распутин, Можаев и Екимов (но это и не деревенская, не «тематическая», а просто хорошая проза). Был несколько менее одаренный, но все равно заметный Белов с пресловутым «Привычным делом». Подверстывали к ним и Астафьева (оказавшегося, однако, много шире любых рамок). Деревенщики отличались от горожан, примерно как кулаки от середняков или, точнее, как Россия от Европы: у них в активе было несколько очень ярких, но монструозных личностей, тогда как общий фон «деревенской прозы» и сельского же кинематографа был удручающе сер. Среди горожан-западников, напротив, было куда меньше по-настоящему одаренных писателей, зато средний уровень был повыше и проза пограмотней.

Даже самые талантливые деревенщики не могли убежать от схемы: город – ложь и разврат, деревня – источник благодати. Соответственно в ранг благодати возводились все сельские прелести: неослабное внимание к чужой жизни, консерватизм, ксенофобия, жадность, грубость, темнота… По логике деревенщиков выходило, что все это и является условием духовности – тогда как духовность в России, особенно в сельской местности, всегда существовала как раз вопреки этому. Нечего и говорить, что диалоги в сельских фильмах были невыносимо фальшивы, набор типажей стандартен (упомянутая Нинка из сельпа, веселый балагур а-ля Щукарь, непутевый гулена-бабник, который всех шшшупает…), а уж каким языком писали прозаики-деревенщики – никакой Даль не разобрал бы; исключение составлял опять же Распутин с его блестящей, классически ясной прозой. Собственно, в героях Распутина никогда и не было того, что особенно умиляло его единомышленников и товарищей по цеху: он не изображал победительных, грубых и хамоватых персонажей. Он изображал жертв, страдальцев. И в «Прощании с Матерой», в сущности, закрыл тему.

Но существовали же поставщики сельских эпопей, обожаемых обывателем, экранизируемых, затрепываемых: существовали Анатолий Иванов и Петр Проскурин, авторы соответственно «Вечного зова» и «Судьбы», с могутными мужиками и ядреными бабами, которые так и падали в духмяные росы и там с первобытной энергией шевелились. Существовали пудовые нагромождения фальши и безвкусицы, и извлечь из этих напластований какую-никакую правду о судьбе российской деревни не представлялось возможным. Но ведь художественное качество и не предполагалось. Селяне были преднамеренно избраны глашатаями истины лишь как самые несчастные и безответные: несчастность служила легитимизацией их убеждений – вот, мол, выстрадали,- а безответность позволяла нести от их имени любую чушь: они если и читали «Наш современник», то не ради лубков из своей жизни, а ради Пикуля и – реже – Бондарева. Деревенщикам никакого дела не было до реальной жизни русской деревни. Их интересовало обличить в жидовстве и беспочвенности тот новый народ, который незаметно нарос у них под носом – и в который их не пускали, потому что в массе своей они были злы, мстительны, бездарны и недружелюбны. Их поэзия – что лирика, что эпос – не поднималась выше уровня, заданного их знаменосцем Сергеем Викуловым и почетным лауреатом Егором Исаевым. Их проза сводилась к чистейшему эпигонству. Если бы в России был какой-нибудь социальный слой несчастней крестьянства, они ниспровергали бы культуру от его имени. Так Горький в девяностые годы позапрошлого века клеймил мещанство от имени босячества, обзывал интеллигенцию дачниками, врагами, варварами, а она терпела: босяк, имеет право. В ночлежке ночевал. Это старая русская традиция – оправдывать любую ерунду страданиями говорящего; и потому, желая сказать особенно гнусную и вредную ерунду, говорящий начинает с перечня своих страданий. Горький сам очень хорошо это разоблачил в полузабытой пьесе «Старик», во многих отношениях автобиографичной.

Действие равно противодействию, прогрессисты должны быть готовы к бунту регрессистов, к напору энтропии, к отчаянным воплям завистников и апологетов дикости. Я не припомню ни в одной мировой литературе такой апологии дикости и варварства, к которой в конце концов скатилась деревенская проза: все самое грубое, животное, наглое, грязное и озлобленное объявлялось корневым, а чистое было виновато одним тем, что оно чисто. Апофеозом квазидеревенской атаки на культуру было беснование Куняева против Высоцкого и его откровенные доносы на Окуджаву. То, что новые народные песни вызывали такую кондовую злобу «деревенщиков», вполне понятно: это как раз и было свидетельство того, что народ теперь выглядит иначе, что косность и консерватизм перестали быть его приметой. «Деревенщики» отстаивали не мораль, а домостроевские представления о ней, с гениальным чутьем – вообще очень присущим низменной натуре – выбирая и нахваливая все самое дикое, грубое, бездарное. Таким же чутьем отличается, например, цивилизованный наследник деревенщиков Владимир Бондаренко, чья деятельность особенно омерзительна именно потому, что на нее наведен некий лоск. Писать же апологеты варварства как не умели, так и не выучились: им отвратительно все человеческое и любезно все звериное. Повторяю, эта месть зверства вполне естественна – но к деревне она не имеет никакого отношения: коренным населением, как щитом, прикрывается у нас всякий.

Деревенской прозы в России сегодня практически нет. Последними адекватными произведениями на сельскую тему были «Новые Робинзоны» Петрушевской и «Четыре» Владимира Сорокина. Есть серьезный потенциал у Ирины Мамаевой («Земля Гай»), но пишет она пока слишком стерто. Те, кто прочно отождествил русскую деревню с варварством и зверством, сослужили ей плохую службу – всему миру она теперь известна как царство завистников и жлобов, а интеллигенция (самая бездарная ее часть – у нас, как во всяком народе, хватает своих кретинов) ответила почвенникам насаждением еще более гнусного мифа о повальном пьянстве и вырождении. Правда, как всегда, никому не нужна. Никому не нужна и та сельская Россия, которая ежегодно лишается полутора сотен деревень, стираемых с карты, отрезаемых от транспорта, застраиваемых коттеджами. Этот процесс никого не колышет – не поляковской же «Литгазете» заниматься этими проблемами, даром что она позиционирует себя как прямая наследница почвеннической традиции. Там правит бал та же бездарная зависть, то же подпольное сознание, вечно стремящееся подмазаться к власти и выдать себя за истинный патриотизм. В результате патриотичное у нас почти всегда синоним бездарного – потому что талантливое, слава богу способно обходиться без костыля под названием «сервильность».

А как старались почвенники в семидесятые годы внушить начальству, что они-то и есть подлинная Россия! Заметьте нас, отметьте и приблизьте нас – и мы своими руками расправимся с подлой диссидой! Поставьте на нас – и мы сами, без вашей помощи отстроим тут стопроцентное запретительство! К счастью, они были слишком откровенны в своей злобе, слишком наглядно бездарны, чтобы советская власть, озабоченная международным имиджем, согласилась ставить на них. Вдобавок они были откровенными антисемитами и под видом обличения коллективизации норовили разоблачить национальную природу комиссаров как таковых – а этого советская власть уж никак не могла стерпеть, и потому в семидесятые годы «почвенникам» иногда попадало. Не так, конечно, как подлым городским либералам,- но влетало, чего уж там. Всем старались навешать поровну. Но они не сдаются и теперь-то уж твердо надеются, что их идеология бездарности, репрессий и зависти, замаскированная, как всегда, под защиту родных осин, будет востребована и взята на вооружение на самом верху. То-то они и выстилаются

Вы читаете На пустом месте
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату