учиться, а бедности. Все у себя отними, и ты будешь господин. Понятно говорю?
– Понятно, – кивнул Скалдин. Сумасшедший говорил дело.
– Вот, – удовлетворенно кивнул Паршек. – А я потому так понятно говорю, что мне сама природа шепчет. Ну, желаю тебе счастья, здоровья хорошего.
– И тебе счастья, здоровья хорошего, – ответил Скалдин и крепко пожал ему руку.
Эта фраза Бог знает почему привязалась к Рогову еще в самолете на Омск, где он читал в «Московских новостях» яростную статью Дворкина. Теперь он никак не мог от нее избавиться.
Скалдин сам не знал хорошенько, зачем едет в Москву. Надо было повидать семью, может, помочь чем-то. Жить с женой он, конечно, теперь вряд ли смог бы: Марусю он помнил слабой, нежной, и сделать из нее человека было практически невозможно – все в ней было человеческое, ничего сверх. Была еще дочка, можно попытаться хоть из нее воспитать человека, настоящего человека без предрассудков, выучить ее ничего не хотеть, чтобы ничего не терять, – но только при условии, что Маруся не будет лезть. Работу ему обещали, он умел теперь многое. Грохотов, которого взяли в Московское управление Октябрьской железной дороги небольшим, но влиятельным начальником (армейскую карьеру, естественно, обрубили уже в сорок пятом), обещал в случае чего содействие. И то сказать, на транспорте много чего следовало подтянуть, – вот вам наглядный пример, опаздываем чуть не на полсуток. Надо будет обратиться, Грохотов вспомнит. Он написал из Москвы одному Скалдину, как только устроился: сжато, конечно, без эмоций, как и должен писать настоящий человек настоящему человеку.
Нет, их не переселили; по крайней мере эта милость была их семьям оказана. Их и не взяли. Один молоденький еврей на полном серьезе уверял, что все семьи взяты, чтобы уж никто не ждал дома. Глупости. Человек – хозяин своих чувств, и если ему надо забыть, что кто-то ждет дома, он забудет без всяких усилий государства. Надо самому себе быть государством, это и значит быть государственником. Еще бы не хватало, чтобы ты стал настоящим солдатом, арестовывать всю твою семью. Нет, его семью, конечно, не тронули. Он попросил Грохотова проверить, и тот проверил: жена работала на ЗИСе, бывшем АМО, Катя училась в школе; прислал и телефон – Г1-16-29. До войны телефона не было.
Заявляться сразу не нужно. Скалдин позвонил из автомата.
Трубку взяла старуха, которой он не помнил (ее вселили в сорок шестом вместо уехавшего к родителям в Куйбышев соседа Зингермана; Зингерман вдруг решил бросить перспективную работу в Музее Революции и поехал на Волгу, якобы собирать материал о революционном движении, а на самом деле просто сбежал, надеясь пересидеть там новые надвигающиеся чистки; Рогов это знал от матери, а Скалдин не знал). Он попросил позвать Марину, ее не было, хорошо, тогда Катю, Катя была.
– Снегурка, – начал он, сердясь на себя за это прозвище, нечего пудрить ребенку мозги нежностями, но надо было произнести пароль, что-то безусловно опознаваемое. – Мама дома?
– Нет, она на работе, – сказал почти Маринин, но еще более нежный, слабый голосок, домашний, как байковый халат.
– А когда она будет?
– Часов в шесть, – испуганно ответила девочка.
– Катька, – желая ее подбодрить, сказал Скалдин. Он машинально отметил, что сердцебиение усилилось совсем чуть-чуть – вот что значит владеть собой. Конечно, страна позаботилась о солдатской жене и ребенке, что же тут удивительного? Это была особая, новая страна, она не бросала своих солдат, и потому ее стоило защищать. Суровая, но любимая страна. – Катька, я тут должен маме кое-что передать. – (Наверняка у них трудности с деньгами, пусть знают, что он приехал не пустой.) – Мы с ней должны увидеться, но я пока не могу к вам прийти. Хочу кое-что сделать. Я сейчас у друга, не могу долго занимать телефон. Скажи маме, что я буду ждать ее сегодня на Почтамте в восемь часов вечера.
Почтамт он придумал давно, еще в Чистом. Хорошее место, лучшее для встречи: много людей, светло, празднично. Все ждут писем, отправляют письма. Он все-таки жалел, что в Чистом не бывает писем, хотя, естественно, умел подавлять подобные импульсы. Встретиться вне дома было необходимо, чтобы сразу избежать неловких ситуаций: вдруг он придет и увидит там другого мужчину, он не просил Грохотова проверять еще и это, человек занятой, для чего же обременять. Да и как проверишь. Надо испытать Марусю, придет ли: если придет, значит, ему можно в дом. Может оказаться, что заявляться сразу еще по каким-либо причинам неудобно; и вообще – удачная разведка есть уже половина боя. Холод – это наша есть жизнь. Вот неотвязная фраза!
– Я все передам, – робко сказала девочка. – А когда… когда можно будет…
– Я скоро приду, – весело уверил ее Скалдин. – Ты как учишься?
– На отлично, – ответила дочь дрожащим голосом.
– Вот и очень хорошо. Ну, до свидания.
Он повесил трубку и только теперь ощутил, как голоден, какой прекрасный солнечный день в Москве, как радостно начало осени, а вместе с нею и трезвых, сильных холодов Родины, проверяющих на подлинность все живущее. Он задержался в Омске, ожидая ответа от Грохотова, – не хотел ехать наобум лазаря, – и в Москву прибыл только пятого сентября; жильем в Омске его готовы были обеспечивать долго, выслужил, и он прожил у тихой хозяйки две недели, ожидая подтверждения из Москвы. Как выяснилось, Грохотов не обманул.
Кафе – роскошь, денег мало; он направился прямо в гастроном близ трех вокзалов, новый, до войны его не было. Во всем этом новом московском великолепии была доля и его труда. Да, тяжеловато, несколько избыточно, хотелось бы большей аскезы; но в столице можно позволить себе царственную пышность. Прочая страна и так жила аскетически, – он видел, знал. Холод – это наша есть жизнь.
– Сарделечек килограммчик, – ворковала женщина прямо перед Скалдиным.
Он простоял в очереди за своей бутылкой кефира и полубуханкой пеклеванного уже полчаса, и от недавней гордости не осталось и следа. Москва жрала, Москва вырождалась. С кем мы будем побеждать? А ведь если нам еще воевать и строиться, нужны настоящие люди, неужели всех перековывать? Никаких кузниц не хватит!
– Яичек десяточек, – и долгая, долгим недоеданием воспитанная нежность к еде звучала в ее невыносимом голосе. – Яички свеженькие у вас?
Интересно, какой ответ она ожидала услышать? Голос ее был влажен, в нем звучало отвратительное гортанное бульканье, сырой подспудный призвук; и еда, которую она выбирала, по консистенции была этому